Если-бы она не потеряла головы отъ страсти, если-бы попрежнему владѣла собою, она остереглась бы посвящать Аникѣева въ такіе тайники своихъ дѣлъ и отношеній. Но ей было не до разсужденій, въ ней кипѣла потребность говорить съ этимъ дорогимъ человѣкомъ, съ этимъ единственнымъ другомъ, безъ всякихъ сдержекъ, съ той прежней "снѣжковской" откровенностью. Вѣдь, она такъ долго таила въ себѣ все, вѣдь, и она была такъ же одинока, какъ и Аникѣевъ, такъ же глубоко одинока и несчастна, только почти не сознавала своего несчастья...
И онъ ее слушалъ, любуясь ея гнѣвомъ, злыми огоньками, загоравшимися въ глазахъ ея, маленькими ядовитыми змѣйками, внезапно мелькавшими въ уголкахъ ея прелестныхъ, насмѣшливо и язвительно складывавшихся губъ. Особенно красивы, волшебны и странно, чудно гармоничны были быстрые переходы отъ этого гнѣва, злыхъ огоньковъ и ядовитыхъ змѣекъ къ порывамъ страсти и нѣжности, къ милой, беззавѣтной, почти дѣтской, ласкѣ. Въ этой женщинѣ заключалось столько побѣдоносной, одуряющей, чисто женственной прелести.
И художникъ, истомленный жаждой пластической красоты и гармоніи, жадно упивался ею...
Это было опьяненіе, и, какъ опьяненіе, не могло долго длиться. Изъ-за безупречно-красивой внѣшней формы, красивой во всѣхъ своихъ проявленіяхъ, то и дѣло выглядывало внутреннее содержаніе, и чуткая, хоть опьяненная теперь, душа Аникѣева должна была его замѣтить.
Въ первые дни своей
Прежняя Алина,
Аникѣевъ еще не понималъ, но уже все сильнѣе и сильнѣе чувствовалъ это. Разнозвучія начинались...
Она разсказывала ему какую то скверную "свѣтскую" исторію. Весело, зло и остроумно, нѣсколькими фразами, она уничтожала очень извѣстную женщину, уже немолодую, жену и мать. Вдругъ Аникѣевъ перебилъ ее.
-- Я уже слышалъ все это!-- съ раздраженіемъ сказалъ онъ.-- Я очень мало ее знаю, но увѣренъ, что все это ложь...
-- Помилуй, какъ же ложь? Это всѣ знаютъ, спроси у кого хочешь!-- воскликнула, даже обидясь, Алина.
-- А если бъ и правда, такъ тебѣ-то какое дѣло?-- еще больше раздражаясь, продолжалъ Аникѣевъ.-- Что она, твой лютый врагъ что ли? Мстишь ты ей за какое-нибудь несмываемое оскорбленіе?
-- Ничуть, я съ нею въ самыхъ лучшихъ отношеніяхъ, но ты понимаешь... всѣ это знаютъ.
-- Зачѣмъ же ты думаешь и говоришь о такихъ ужасахъ, на которые нѣтъ и не можетъ даже быть доказательствъ, говоришь съ радостью, со злобой? Зачѣмъ чужая бѣда, чужой грѣхъ, чужой развратъ доставляютъ тебѣ наслажденіе? Вѣдь, радоваться всему этому, кричать, указывать пальцами, раздувать могутъ только люди, желающіе прикрывать чужой чернотой свою собственную черноту. Такъ всегда и бываетъ. Чистый человѣкъ не станетъ носиться съ чужой чернотою, но станешь о ней думать, если она не грозитъ серьезнымъ интересамъ общества. А чѣмъ же это чужое, личное дѣло, къ тому-же еще, я увѣренъ, выдуманное завистниками и клеветниками, грозитъ обществу? Чѣмъ оно грозитъ тебѣ и мнѣ, что мы говоримъ о немъ, что ты такъ радуешься и злобствуешь?
Алина поблѣднѣла.
Она разслышала въ тонѣ Аникѣева настоящее негодованіе и признала въ словахъ его правду. Она поспѣшила сдаться..
-- Да, ты правъ,-- сказала она:-- свѣтъ очень золъ, только не всѣ злословятъ съ какой-нибудь цѣлью... просто такъ, по привычкѣ... Вотъ и у меня явилась эта дурная привычка... Помнишь, я тогда, въ Снѣжковѣ, вдругъ стала горбиться... ты сразу отучилъ меня. Это то же самое. Отучи меня и отъ этой дурной привычки. Брани меня, наказывай... Не буду больше... Миша, милый мой, не буду, не буду!..
Она прижалась къ нему и заглядывала ему въ глаза влюбленными, нѣжными и кроткими глазами.
Онъ сталъ цѣловать эти глаза, и впивалъ въ себя тонкій милый запахъ ея волосъ, и снова пьянѣлъ.
Но разнозвучіе ужъ оскорбило его душу.
XXI.
Николай Александровичъ, какъ было условлено между братьями въ "Европейской гостиницѣ", пріѣхалъ ознакомиться со всѣми документами относительно Снѣжкова.