В комнатах Люка Гаррета на Пентонвилль-роуд наконец-то соединились два сердца. Правда, каждый порой жалеет, что другой не упокоился на дне Блэкуотера, но более преданных друзей не сыскать, хоть проплыви Темзу от истока до устья.
В самом начале ноября Спенсер переехал из особняка на Квинс-Гейт, которого с каждым днем стеснялся все сильнее, к другу. Люк считает своим долгом разражаться протестующими тирадами — мол, спасибо, но нянька ему не нужна, он вообще никого не хочет видеть и никогда не захочет, а Спенсер так и вовсе невыносимый сосед, он всегда его раздражал, — но на самом деле рад. К тому же Спенсер где-то вычитал древнюю максиму о спасении жизни и теперь периодически напоминает Люку, что, поскольку тот помешал убийце, то несет за него ответственность, и отныне Спенсер в его власти. «По сути, я твой раб», — сообщает Спенсер и вешает фотографию своей матери рядом с портретом Игнаца Земмельвайса.
Состояние поврежденной руки остается прежним, серьезных улучшений не видно. Швы сняли, шрам не хуже, чем ожидалось, чувствительность сохранена, но два пальца так и загибаются к ладони и не удерживают ничего тоньше вилки. Люк послушно (хотя и с раздражением) выполняет упражнения с резинкой, но движет им скорее надежда, нежели уверенность, что это поможет. Призрак Коры стоит перед ним. Он лелеет два одинаково невероятных сценария: первый — что его поразит некроз, он весь покроется зловонными гнойниками и Кору до конца ее дней будет мучить совесть, второй — что он сумеет вылечить руку и сразу же проведет столь дерзкую операцию, что наутро проснется знаменитым, Кора не устоит и влюбится в него, а он ее публично и насмешливо отвергнет. Вопреки былым обещаниям, он не умеет, как Спенсер, любить безмолвно и кротко, не надеясь на взаимность, и лютая ненависть к Коре поддерживает его куда больше, чем уговоры Спенсера позавтракать как следует («Ты худой, тебе это не идет…»). Спенсер гораздо проницательнее, чем все думают, и понимает то, что Гаррету невдомек: любовь и ненависть разделяет преграда не толще папиросной бумаги, и коснись ее Кора хоть пальцем — тут же проткнет.
Но не только преданность и дружба заставляют Люка покупать на ужин свинину, а Спенсера — выгонять его из дома, чтобы тот пообедал или позанимался. Есть в их союзе и практическая сторона. Спенсер уговорил Люка вернуться в Королевскую больницу, где тот побывал и хирургом, и пациентом, и предложил вот что: с Люком ему в мастерстве не сравниться, что правда, то правда, но все же Спенсер неплохой хирург, получше многих. Ему не хватает (в чем он охотно признается) смелости, прозорливости друга, для которого всякий недуг и всякая рана не угроза, а лишь благоприятный случай показать сноровку. А коль так, говорит Спенсер, так отчего бы им не создать своего рода химеру с его, Спенсера, руками вместо Люковых? «Обещаю, что сам думать не буду, — продолжает он. — Ты всегда говорил, что я в этом не силен», — и торжественно распахивает дверь в операционную, надеясь, что друг заглянет внутрь и не устоит. Так и вышло. Запах карболки, блеск скальпелей в железных кюветах, отглаженная стопка хлопковых масок действуют на Люка подобно электрическому разряду в позвоночник. Он не был здесь с тех пор, как ему зашивали руку, — что толку сюда идти, думал Люк, все равно что поставить перед голодным полную тарелку еды, но так, чтобы он не сумел до нее дотянуться. Однако при виде операционной он оживляется, преследовавшая его по пятам тень дуба, на котором он планировал устроить себе виселицу, в кои-то веки отступает, и согбенное тело вновь наливается пугающей силой. Тут входит Роллингс, поглаживая бороду, переглядывается со Спенсером и между прочим, словно эта мысль только что пришла ему в голову, сообщает: «Привезли открытый перелом большеберцовой кости. Боюсь, придется повозиться, а денег у пациента нет. Не хотите ли поучаствовать, коллеги?»
Наступает воскресенье, и Уильям Рэнсом всходит на кафедру. Видит трещину на стекле в окне, что выходит на запад, и берет на заметку, видит темную скамью с изувеченным подлокотником и отводит глаза. Прихожан мало: слухи и страхи больше не гонят их к Престолу Господню, но преподобный этому рад. «Славим Бога в веселии душевном», — поют они и молятся о милости к ближним. С Дуба изменника сняли все подковы, кроме одной на самом верху; висеть ей, пока не позабудут, зачем она там. О змее Уилл упомянул лишь раз — о сугубом мороке, ложном страхе — в контексте милосердной проповеди о райских кущах. Прихожане расходятся, сознавая, что наглупили, но их страхи можно понять, и впредь все решают держать язык за зубами.