И тут встретили мы с пацанами одного парнишку. Илько его звали. Черный, нечесаный, с руками такой грязноты, что, кажется, их уже никогда не отмыть добела. Даже щеки стали у него облупливаться от грязи и походили на нечищенную молодую картошку.
«Хлопцы, – тихо говорил Илько, – задавлють они нас. Сомнуть!»
«Хто?» – звонко спросил Мишка Купцов, или попросту Купа.
«Немцы!» – выхрипнул Илько.
«А ты знаешь, что у нас за такие слова бывает?» – опять задал вопрос Купа. И тут же выхватился я:
«Не может быть! Мой папка там. К осени, пишет, дома будет».
Илько покачал головой.
Пацаны теснили его, а он стоял и моргал глазами, которые уже сумели столько повидать за эту неделю, что другим хватило бы на целую долгую жизнь.
И быть бы битому Ильку, но тут кто-то крикнул: «Немцы пленные на Втором!»
Вот это было больше похоже на правду, и мы, обгоняя друг друга, неслись к Сталинграду – да так, что аж ветер в ушах свистел и пятки втыкались в мягкое место.
Только Илька с нами не было. Он так и остался стоять на прежнем месте, всеми забытый, грязный, беспризорный. Тогда я еще не знал, что именно такими будут почти все, кого придется мне встречать в разное время, пока идет эта долгая, изнуряющая душу война.
Никаких немцев на Втором не было. Так впервые я узнал, что такое слухи и как, оказывается, просто стать легковерным человеком, как чей-то шепот бывает громче команды, сказанной во весь голос, и ноги сами подхватывают и несут неизвестно куда. И кто-то наверняка распространяет слухи, пускает их с злым умыслом.
А через два месяца, когда война уже втянула в свою карусель уйму человеческих судеб, когда душа стала бояться почтальонов с «фабричными» конвертами, в которых приходили похоронки, когда мы уже встречали первых раненых, изувеченных людей и всем классом пели у их постелей: «Мы войны не хотим», пришел этот эшелон. Из него выгрузились лошади и собаки. Люди – само собой. И среди них – кто бы мог подумать! – дядя Вася. Только он сосем не был похож на себя. На щеке свежий рубец, чем-то напоминающий гусеницу голышку. На висках седина, а в глазах какая-то несытость, словно его не кормили все эти два месяца. Только не был он грязным, как Илько. И еще, я заметил, под фуражкой строгий солдатский «ноль» перешел в чубчик на два или три пальца. Но только не был он приаккурачен парикмахером, а поэтому смотрелся как свалявшийся в войлок очёс. Лошади тоже были поизранены. А одна собака, голову которой пограничник держал в ладонях, должно быть, подыхала.
И тут появился капитан.
«Струганов! – сказал он тому, кто хлопотал возле собаки. – Хватит ее мучить».
Я еще не понял значения этих слов, когда Струганов взмолился: «Товарищ капитан, не могу я ее стрелить!»
«Что это за «не могу»? – строго спросил капитан. – По-моему, я приказал. Дульшин! – обратился он к дяде Васе. – Помогите Струганову».
Они вдвоем положили собаку на плащ-палатку и понесли к небольшому ярку, где – теперь уже до войны – люди брали желтую глину.
Я, конечно же, увялился за ними.
«Черви же, зрят, – бубнил Струганов, – от заразы рану оберегают. Согнать их и опять на границу можно брать».
Дядя Вася молчал. Он выполнял приказание. И в его глазах стояла тьма недоступной чувствам решимости.
«Только ты ее пореши, ладно? – уговаривал дядю Васю Струганов. – Помнишь, она вас на меня на полуживого вывела?»
Дядя Вася, не дрогнув ни одной морщинкой, великое множество которых появилось на его лице, молчал. Лицо его казалось плоским, как поднос в железнодорожной столовой.
Я плелся следом, понимая, что мой голос будет воспринят им еще бесстрастнее, потому не встревал в их разговор.
Они опустили плащ-палатку на землю. Собака смотрела на них мудрыми обреченными глазами и, мне казалось, понимала всех сразу: и капитана, который решил разом оборвать ее страдания, и Струганова, которому страсть как жалко было лишать ее жизни, тем более что когда-то она спасла его самого, и дядю Васю, который не знал других решений, как четко и честно выполнить приказ командира. Кажется, прикажи капитан расстрелять заодно и меня, он даже не спросит, в чем я, собственно, виноват. Но моего состояния, как мне думалось, она не могла понять, поскольку я сам не знал, как поступлю в следующую минуту. Сейчас я просто стоял и смотрел, как Струганов, сняв с собаки ошейник, со словами: «Потерпи, родная», – вытаскивал из-под нее плащ-палатку.
Аккуратно свернув ее, он сказал: «Ну давай, Дульшан, не томи».
Он почему-то назвал дядю «Дульшан».
«А почему я должен?» – вдруг спросил дядя Вася, и на его лице-подносе появилось хоть одно довоенное выражение. Он сбоднул несуществующую челку.
«Тебе же капитан сказал «помоги», – напомнил Струганов.
«Вот я и помог, – ответил дядя Вася, – целых полкилометра такую тяжелину пер».
«Христом Богом прошу!» – начал канючить Струганов.
Дядя Вася сдался внезапно.
«Хрен с тобой! – сказал. Только иди, глаза не мозоль. Воин».
Струганов стерпел и эти слова, стал торопливо карабкаться из ямы, даже не простившись с собакой, которая ему спасла жизнь. Почему-то я его ненавидел, когда сделал первый шаг к дяде Васе со словами:
«Не стреляй, а?»