Уже рассмотренные примеры показывают, что культивирование изначально «некрасивого» и даже уродливого могло иметь своей целью самозащиту. Такая самозащита могла играть и магическую роль. Так, по версии крупного английского этнографа Дж. Фрезера, «каинова печать», поставленная Богом на братоубийцу и тем самым изменившая его лик, имела (или могла иметь) мистическое назначение; «Возможно… — пишет он, ссылаясь на многочисленные этнографические наблюдения, — «каинова печать» использовалась для того, чтобы сделать человекоубийцу неузнаваемым для духа убитого или же с целью придать его внешности настолько отталкивающий или устрашающий вид, чтобы у духа, по крайней мере, отпала всякая охота приближаться к нему». Иными словами, боевая раскраска первобытных воинов могла сочетать в себе, как собственно психологические, так и магические функции, которые, впрочем, самими воинами не различались: ведь и враждебный дух и враг-человек виделись частями одной реальности. Постепенно же знаки устрашения, становясь и знаками «мужества», могли обретать в глазах людей и эстетическую ценность…
Выражаясь иначе, «некрасивое» и уродливо отталкивающее, а в более поздние времена и эпатирующее, т. е. бросающее вызов привычным вкусам, могло преобразовываться, трансформироваться в нечто, не вызывающее эмоционального отторжения, а то и привлекательное.
Особенно наглядно этот процесс переплавки безобразно отталкивающего в привычное и даже в чем-то эталонное предстает перед нами сегодня: вчерашнее уродство, хлынув на экраны и страницы массовых изданий, вроде бы само собой, исподволь начинает вызывать совершенно иные эмоции, чем прежде. Тем самым расшатываются, видоизменяются глубиннейшие устои нашего даже не сознания, а подсознания.
Я ничего здесь не сужу. Суд — это итог. До итога же в этих вопросах далеко. Но нам сегодня, быть может, как никогда прежде, нужно смело взглянуть на всю панораму происходящего, отнюдь не ограничивающуюся канвой политических событий и узко экономических проблем. Взглянуть, вглядеться в нее и, возможно, острее ощутить значимость эмоционально-эстетического пласта в массиве всей человеческой культуры и самой жизни. И, конечно же, нужен увлеченный, многосторонний анализ, объемлющий, помимо прочего, множество потрясающе интересных явлений нашей действительности последних десятилетий. Интересных с познавательной точки зрения и тогда, когда что-то вызывает чуть ли не физиологическое неприятие. Ведь и это таит в себе нити, позволяющие почувствовать логику в головоломных лабиринтах нашего бытия.
Мы же с вами оказались перед следующим поворотом проблемы прекрасного, перед вопросом о соотношении ощущения красоты и сокровенного, перед переливами любования прелестными формами и стыда, перед сплетением эстетики, этики и религии.
Сознаю, что этого деликатнейшего вопроса мы коснемся лишь очень и очень поверхностно. И тем не менее от него невозможно уйти…
Затих обычно говорливый восточный базар. Наглухо закрылись двери и ставни. Исчезли люди, словно сдутые мощным дуновением невесть откуда налетевшего урагана. Не видно ни продавцов, ни покупателей, ни праздных зевак; и, кажется, сам ветер, повинуясь движению высочайшей длани, испуганно забился за пропыленные дуваны.
Все живое с трепетной покорностью опустило глаза, и только стража мерно двигающегося шествия бдительно следит, дабы никто не нарушил строжайший запрет. И только Алладин (а, может быть, Маруф, Азамат или кто-то иной?), спрятавшись, ловит взором околдовывающий облик направляющейся в баню принцессы Будур (а, может быть, ее зовут иначе?).
Она еще только собирается открыть свое тело прозрачным струям воды, и наш герой видит лишь луноподобное лицо и фигурку, укутанную бесценными тканями. Совсем немного в сравнении с тем, чем доводилось любоваться шаловливому Кришне, стянувшему одежды у плескавшихся в реке пастушек. Совсем немного? Но и это непростительный проступок, за который каждого, кто только будет обнаружен, ожидает страшная казнь.
В чем же дело? А в том, что созерцание царственной, чужой красоты запретно. Оно — вид бесчисленных табу, опутывающих жизнь людей. И потому пустеют улицы, когда появляются паланкины, несущие сказочных царевен. Потому чачваны закрывают до самых глаз женские лица, а чадры и паранджи окутывают соблазнительные фигурки с головы до пят. Потому-то на здоровенном металлическом щите у въезда в уже не сказочный, а вполне осязаемый иракский город Эн-Неджеф повелевающе сверкают слова: «Женщина! Прикрой свое тело!».
Вполне понятно, что если одним нельзя смотреть, то другим должно быть стыдно показывать то, чего не должны видеть другие. Третьим же неуместно изображать запретное.
Но вот на что и почему накладывают суровое табу? Что стыдно и что, относящееся к человеческому облику, то там, то тут оказывается «вне игры» и даже вне культурного языка, как в старой забаве, где, чтобы не проштрафиться, надо «да и нет не говорить, черное и белое не называть»?