Я работала с удвоенным пылом. Нервозностью. Предчувствовала, что применение обновленному шрифту может найтись до противного скоро. Я с мольбой смотрела на стоящую вокруг технику. Иногда – особенно когда я возвращалась в кабинет после продолжительного отсутствия – мое оборудование напоминало мне храмовый комплекс, Чичен-Ицу или Ангкор-Ват в миниатюре, с плато клавиатуры, с кубами и башнями, с проводами-каналами и лампами-факелами и полыхающими кострами. Сейчас эта ассоциация была мне нужна, как связь с высшими силами. В квартире неподалеку лежал и угасал мужчина. Возможно, я смогу исцелить его, если он прочтет «The Lost Story» в новом формате; если я наберу его обновленным шрифтом Cecilia. В подсознании неизменно звучал дедов наказ: «По-настоящему ценно в жизни только одно».
Когда роман с рекламщиком Йоном Людвигом, «королем-солнце» – который, возможно, и не был разбит горем в той мере, в какой я надеялась, когда его лицо отразилось в исцарапанном зеркале, – подошел к концу, я повстречала его на улице. Он как раз садился в новую машину, спортивный автомобиль с низкой посадкой, стоимостью в одну-две годовые зарплаты даже для него. Мы перекинулись парой фраз, одна ироничнее другой, а затем он улыбнулся и сказал с укоризной – так отчаявшиеся отцы говорят беспутным дочерям, – мол, не могла же я верить в вечную любовь; а затем он умудрился выдать реплику, которая уколом отдалась в солнечном сплетении моего мировоззрения:
– Ведь это невозможно, – сказал он.
Я спросила, делая вид, что мне искренне интересно, можно ли посидеть за рулем его автомобиля. Помедлив, он протянул мне ключи, а сам сел на пассажирское сиденье. Возможно, это был прощальный благородный жест – а может, он набивал себе цену, решил продемонстрировать, чего я лишилась. Я аккуратно завела резвую игрушку и выехала на дорогу, пока он с гримасой Заратустры читал мне лекцию о том, что крупнейшие торговые марки вскоре станут важнее, чем национальности. Мы находились в самом центре города. Прохожие выгибали шеи, как будто мимо них пронесся сбежавший гепард. Я приметила улицу с односторонним движением, длинную, с уймой машин, спросила, невозможно ли, по его мнению, проехаться по ней в другом направлении. Он и рта не успел раскрыть, как я дала по газам и устремилась против потока машин. Встречные автомобили отчаянно сверкали фарами и инфернально сигналили, но я не снижала скорости. Машины съезжали на тротуар по обе стороны дороги так же, как жители Памплоны отпрыгивают от несущихся быков. Йон Людвиг даже не успел ничего сказать, я видела, что он весь вжался в сиденье, весь скрючился. Уж не знаю, не обмочился ли он со страху, но я в жизни не видела более перепуганного человека. Рывком свернув направо на следующем повороте, я резко затормозила в паре сантиметров от знака «Парковка запрещена». Я ощущала
– А мне кажется, что невозможное иногда возможно, – сказала я и хлопнула дверью автомобиля.
Как мало нужно, чтобы творить чудеса?
У каждой буквы двойственная природа. Как атомы, буквы целостны сами по себе, но, как атомы, буквы также включены в «молекулы», принадлежащие «клетке», которая, в свою очередь, участвует в строительстве «организма». Изучая знаки на мониторе, я осознала, что занимаюсь чем-то более масштабным, чем шрифт; я разгадывала тайну существования.
Болезнь Артура убедила меня в том, что на карту поставлено очень многое. Передо мной светилась «Н». Двое людей, тянущих руки друг к другу. Некоторые утверждали, что «Н» происходит от иероглифа «сито», другие – что дело в семитских знаках или письме финикийцев, обозначающих ограду и решетку соответственно. Прямо сейчас я вообразила, что «Н» лежит на операционном столе, что она мозг и что я намереваюсь не столько провести лоботомию, перерезать нейронные связи, сколько заботливо выстроить новые, укрепить мозолистое тело, мост, перекинутый между вертикальными штрихами. Моя цель – высшая осознанность. Высшая жизнь. Знаки, заряженные богатством смысла.
Я приближалась к чему-то, чего раньше никогда не видела в буквах. Может, все дело в том, что меня только сейчас по-настоящему вдохновила любовь? Нет, скорее меня вдохновляла, плеткой подгоняла вперед угроза смерти. И все-таки дед оказался прав. Человек пишет только по одной настоящей причине: он смертен.
Когда я отперла дверь в квартиру Артура следующим вечером, ему было еще хуже, хотя жар отступил. Какой парадокс. Книга с его рассказом опубликована. Она очаровывает полмира, восторженные читатели ликуют. А Артур – заболевает. Казалось, он добровольно позволил жизни вытечь из тела. На моих глазах происходило добровольное кровопускание. Где-то в своем сознании Артур ковылял по заснеженному ландшафту, оставляя за собой длинную красную нить; прямой как струна и неумолимый, пошатываясь, он брел прочь, чтобы опереться на невидимый мне утес.
«Смерть наступает, когда либо тело отказывается работать, либо голова, – сказал как-то дедушка. – Второе многие недооценивают».