Иоаким встречался с Луизой, первой красавицей школы. Красотка, женщина-фанфары, как и Элен. Более того – она также была на редкость смекалистой, одной из немногих, кого прочили в медицинский. И тем не менее я ее одолела, сама того не зная, сама того не желая. Когда он понял, что я им заинтересовалась, он просто расстался с ней и ушел ко мне. Он не мог этого объяснить. Это была, сказал он, любовь. Он выговорил это слово с той отчетливой «в», с какой актеры декламируют стихи со сцены.
Я и не представляла, что можно быть предметом такой страсти – я уже упоминала, что не была красоткой. Да, у меня были иссиня-черные, южные локоны, у меня были лазоревые глаза, или как говорил дед: цвета ляпис-лазури. Я была своеобразной, но отнюдь не красоткой. И тем не менее: он предпочел меня. Он посылал цветы, которые я, краснея, принимала на глазах у отца с матерью. Он писал пространные, щемящие письма во время каникул, когда мы ненадолго разлучались. Он кидал камушки мне в окошко поздними вечерами, чтобы просто, как он говорил, увидеть мое лицо еще разок перед тем, как отправиться спать. Однажды он показал мне кусок гипса, где я расписалась в младших классах. Он сохранил его, сказал, что никогда меня не забывал. Нельзя не признать, что все это в совокупности производило впечатление.
Отношения казались неповторимыми. Мы были неразлучны весь второй год старшей школы. При его приближении я ощущала во рту электрический заряд, как когда мы проверяли батарейки, трогая контакты языком. Он громко, во всеуслышание объявлял о своей любви. «* * *», говорил он. Снова и снова. «* * *». Я считала его чересчур романтичным, но не могла отрицать, что мне нравилось. Он часто читал мне вслух из своих любимых произведений, особенно четырех книг из отцовской библиотеки, которые тогда стали и по сей день остаются для меня смешением ключей и загадок: «Ромео и Джульетта», «Страдания юного Вертера», «Грозовой перевал», «Анна Каренина». Он лежал на кровати и перелистывал книги в свете свечей в пустых бутылках из-под вина «Матеуш», выискивал пассажи, которые декламировал с таким драматизмом, что огни свечей трепетали. Абзацы, где говорилось, что любовь, мол, то-то и то-то и что ее впору сравнить с тем-то и тем-то. Свернувшись клубком, он откровенно наслаждался описаниями и мудрыми изречениями, будто они доставляли ему больше удовольствия, чем возможность ко мне прижаться.
Во время первых занятий любовью мы не пользовались контрацепцией, и он выходил из меня, изливаясь мне на живот – мне это напоминало старые перьевые ручки с рычажковой заправкой, которые плюются чернилами, как водяной пистолет, если неосторожно нажать. Меня это будоражило, особенно когда он окунал кончик пальца в сперму и писал по моей коже, писал «* * *». Больше всего мне нравилось обхватывать его орган рукой, особенно его мошонку, когда он был на пике. Чувствовать оргазм через этот мешочек, два камня, было все равно что чувствовать подрагивания мощного знака; я воображала себе, что это некая эякулирующая омега. Я наслаждалась ощущением того, как сперма застывает у меня на коже. Мне казалось, я смогу разглядеть буквы, которые он написал на моем животе, но когда я смотрелась в зеркало в ванной, какими-то пятью-десятью минутами позже, их уже не было, они распадались на атомы. Точь-в-точь буквы от дымовой струи самолета в небе: существуют лишь недолгое время, затем улетучиваются.
Для меня это безусловно была любовь. Это
Третий класс старшей школы, незадолго до Рождества. Я пришла к нему домой, и он как обычно провел меня к себе в комнату. Помню, что ощутила запах, как от только что задутой свечи. В таких помещениях люди и испытывают приступы клаустрофобии. Подумала ли я о знаке омега? Не знаю. Он усадил меня на диван и уставился перед собой пустым взглядом. Я подумала, у него в семье кто-то умер. Затем очень спокойно, меланхолично, он отчеканил: «Оно исчезло». Не сказал, что именно исчезло. По всей видимости, он и само слово-то позабыл.
– Это конец.
На моем лице не дрогнул ни один мускул, и тем не менее пульс бился так, будто я только что пробежала по лестнице вверх не один этаж. Я сидела напротив него, невредимая. Но истекала кровью. Могла бы написать картину Джексона Поллока на снегу, клубок-лабиринт. Я попыталась возразить, не помню, что именно. Но помню, что он ответил:
– Это невозможно. Решительно невозможно.
Я ненавидела это слово. Невозможно. Уже тогда это был мой враг номер один.
Я покинула комнату, но присутствия духа хватило, чтобы, уходя, смахнуть к себе в сумку те самые книги, что вчетвером стояли на верхней полке. Он ничего не сказал, усевшись ко мне спиной, с головой уйдя в свое печальное самолюбование.