— Катя… посмотри на меня, пожалуйста, — тянет он, как тогда — на месте аварии.
И я отвечаю — жестко и непримиримо, все так же не глядя на него, потому что просто физически не могу этого сделать:
— У меня есть одно единственное условие: эти деньги должны пойти только на детское лечение, больше ни на что. Это не прихоть, это мое понимание справедливости. Я не могу настаивать, конечно, и от меня ровным счетом ничего не зависит сейчас, но я прошу вас прислушаться к моей просьбе. Марка опасна, но в этом случае… в вашем случае даже самый большой риск оправдан, я только недавно осознала всю степень вашего отчаянья. Я понимаю, что это будет, наверное, единственная возможность полностью вылечить Сашу. Я сама буду рада, просто счастлива, если вы избавите меня от этой… опасной штуки. И совершенно не нужного мне беспокойства… — говорю и говорю я, потому что боюсь тишины между нами, боюсь, что у меня останутся секунды «на подумать» и глубоко осознать происходящее, что я позорно сорвусь в истерику, как тогда — дома. Что у меня сердце остановится!
— Катя… — зачем-то тихо шепчет он.
— Больше вообще говорить не о чем, — не выдерживаю я напряжения. В ушах шумит и немыслимо сильно хочется покончить со всем этим. А потом спрятаться, чтобы никого не видеть и не слышать, и долго молчать, но сейчас я подвожу итог: — Я и моя семья осознанно и
Он почему-то молчит, молчу и я, смотреть на него все так же не могу. Оборвалось что-то и пусто… пусто внутри. Эти молчаливые секунды упали-таки между нами, как топор палача. Вот же какое образное выражение — не в бровь, а в глаз, как говорится. Не тяжело, не обидно и не страшно — пусто… Даже в ушах уже не шум, а тонкий звон или свист, будто сквозняк в пустом покинутом доме без окон.
— Чем скорее — тем лучше, — доносится до меня его голос, как сквозь вату, — тогда я спокойно отпущу вас домой. Катя… моя благодарность вам…
— Не нужно благодарностей, не нужно соблюдать эту… видимость приличий — мы тут одни.
— Ну почему — видимость? Я говорю правду.
— Ну да — я же добровольно… Зато теперь я перестану бояться за свою жизнь. Так же?
— Да, безусловно, — соглашается он, облегченно выдохнув, — тогда я договорюсь о кресле-каталке и вашей выписке. Из банка вас сразу же отвезут домой. Ваша врач, да и следствие тоже, считают, что дольше держать вас здесь уже не имеет смысла… Катя, вы разрешите мне?
Он наклоняется и берет своими руками мою руку и целует ее, прикасаясь к коже теплыми губами. Я затихаю, сжавшись — теперь я в настоящей панике и даже в страхе, и потому мерзко и нудно ною:
— Не ну-ужно… — мне действительно не нужно этого, я не готова ни к чему подобному. Сознанием и действиями рулит однажды заданная и проросшая в меня корнями установка —
В банке я протискиваюсь на непривычном для меня кресле в комнату хранения, достаю марку из ячейки и, вернувшись обратно, как можно незаметнее передаю ему. Я даже втискиваю коробочку с маркой в его ладонь, пытаясь сжать его пальцы на ней, спрятать ее от чужих взглядов.
Но он, очевидно, не понимает всей серьезности ситуации. Что немедленно заставляет меня пожалеть о том, что я сделала. Потому что прямо в операционном зале он начинает внимательно рассматривать марку, подняв до уровня глаз, правда, не вынимая из коробочки, а через прозрачный плексиглас. Так уверен в своей защищенности и безопасности? Но это же глупо! И я сердито шиплю:
— Спрячьте ее сейчас же, немедленно! Вы знаете о той слежке, тогда почему ведете себя так глупо?
— Почему глупо? — как будто не понимает он элементарных вещей, или…?
— Дома уверитесь в подлинности! — взрываюсь я гневным шепотом. А он совершенно открыто, на виду у многих людей, прячет марку во внутренний карман ветровки и, слегка поклонившись мне и повторив слова благодарности, разворачивается и выходит из здания банка. Ваня берется за спинку кресла-каталки и везет меня туда же — на выход. Но когда мы выходим на свежий воздух, которого мне катастрофически не хватало в помещении, Георгия уже нет в пределах видимости — он ушел… или уехал. И это очень хорошо.
Оказалось, что я совсем не знаю этого, по сути, чужого мне человека. И совершенно не понимаю ни логики его сегодняшних действий, ни логики его слов. Могу только предположить, что ему стыдно — просто невыносимо стыдно за то, что он вынужден был сделать. Отсюда и скомканность его речи, странные поступки, попытки выразить благодарность — он старался сгладить… Я не хочу даже думать на тему его причастности к покушениям — это було бы уже слишком. Все-таки я наблюдала за ним целые годы и это дало повод еще и уважать этого мужчину. Поэтому я думаю, что он просто воспользовался ситуацией — от отчаянья и безнадеги.