«Зрелище величественное! Со своего балкона сейчас смотрел я, как нисходили первые лучи восходящего солнца на Святого Петра: сначала осветился фонарь, потом мало-помалу купол и, наконец, все здание с соседним Ватиканом. За Святым Петром все было сумрачно, так как он сам горел розовым сиянием: вот истинный символ церкви! Так нисходит Святой Дух на освященный алтарь, верил я тогда в преизбытке глубокого умиления. Кстати пришлось, что перед таким чудом природы я, как нарочно, во второй песне „Пургатория“
‹„Чистилища“› читал о лучезарном явлении ангела. Но так высока и исполнена поэзии моя действительность, что сейчас виденное мною предпочитаю сказанному даже самим Дантом».Биограф и исследователь творчества Буслаева Э. Л. Афанасьев так передает первоначальные римские настроения Буслаева:
«Поначалу его очарование было так велико, что все окружающее как бы потускнело и померкло: он не замечает ни сценок итальянской народной жизни, ни даже красот самого пейзажа дивной страны. Ему чудилось, будто самый воздух Италии – ясный и прозрачный – словно застыл во времени и живет только в вечности, и он с радостью переселяется в этот мир… Это чистейшее наваждение имело решительное влияние на всю дальнейшую деятельность Буслаева: все наиболее продуктивные его мысли отныне неизбежно несут в своем составе необыкновенную чуткость к художественной форме; все они будут формироваться в поле повышенного внимания к красоте».
Что касается буслаевских обязанностей домашнего учителя, то и в Неаполе, и в Риме существовал один и тот же распорядок занятий: полдевятого подавали кофе; от 9 до 12 часов Буслаев давал три урока: Павлу, потом Григорию, потом обеим сестрам вместе. Буслаев преподавал русскую историю и словесность (не только теорию – риторику и пиитику, – но и историю литературы). Всю вторую половину дня он был относительно свободен и посвящал это время углубленному знакомству с папской столицей, которая во многом жила тогда еще жизнью средних веков.
Буслаев: «Куда ни пойдешь, повсюду аббаты и разновидные монахи в своих белых, черных и коричневых рясах, а то кардинал в своем багровом облачении или какой другой вельможный прелат едет в высокой позлащенной карете на красных колесах, с нарядными гайдуками… Зайдешь куда в лавку, а там уж непременно торчит монах; пойдешь поутру бриться в цирюльню, а там уже сидят аббаты с намыленными щеками и подбородком, подвязанные белыми салфетками. Раз дал я цирюльнику наточить мою бритву с черенком из слоновой кости; вместо этого возвратил он мне чужую, с черенком из дешевого костяного материала с нацарапанной надписью: „Padre Travaglini“. Так и привез я с собою в Москву клерикальную бритву, которой я и пользовался до тех пор, пока с разрешения эмансипации перестал брить бороду».