Здесь не столько верили и творили, сколько украшали и подражали. Вот мысль, которая надолго остается в голове и часто вспоминается в Венеции. Это – город роскоши и эклектизма; это – нация дилетантов и богачей. Венеция заимствовала и преображала все стили – византийский и готический, ломбардский и мавританский, классический и стиль Возрождения, созданный во Флоренции. Ее Большой Канал – эта улица дворцов – настоящая выставка ее эклектизма.
Туристов влекут в Венецию не ее художественные сокровища… Вся прелесть Венеции в своеобразии самого города, в жизни его каналов. Правда, многое из того, что прежде имело смысл, стало теперь игрушкой, которой тешат приезжих. Но черные тела гондол по-прежнему легки и изящны. Гондольеры по-прежнему стройны и ловки, и жесты их, вероятно, не изменились за полтысячелетия… Больше нигде в мире нет города без шума городской езды, совсем без пыли, с площадями, подобными комнатам большого дома, с узкими улицами, на которых не могут разойтись два зонтика, с церквами, сплошь выложенными разноцветными мраморами, с крохотными магазинами, похожими на ящички. В Венеции прежде дорожили местом: все в ней мелко, но отделано, как миниатюра. Венецианцы славились как мозаисты, и весь их город – как большая мозаика: каждая подробность закончена с любовью. После нее даже Флоренция кажется грубой и тяжелой.
Есть две Венеции. Одна – эта та, которая до сих пор что-то празднует, до сих пор шумит, улыбается и лениво тратит досуг на площади Марка, на Пьяцетте и на набережной Скьявони. С этой Венецией соединены голуби, приливы иностранцев, столики перед кафе Флориана, лавки с изделиями из блестящего стекла. Круглый год, кроме двух-трех зимних месяцев, здесь идет неугомонно-праздная жизнь, такая праздная, какой нет нигде. Надо только видеть движение человеческих волн утром по мосту делла Палья, надо слышать легкий шум разноязычного говора и легкий шорох шагов по мраморным плитам… Так летит здесь время, точно дитя, без забот и без мыслей. В этой жизни есть своя прелесть. Но она неизменно приносит минуты печали. Можно легко утомиться музыкой, блестящими окнами, вечным рокотом чужой толпы. Венеция часто дает испытывать одиночество, она не утешает и не просветляет, как Флоренция или Рим. Да и не вся Венеция на Пьяцце и на Пьяцетте. Стоит немного отойти вглубь от Сан-Марко, чтобы почувствовать наплыв иных чувств, чем там, на площади. Узкие переулки вдруг поражают своим глубоким, немым выражением. Шаги редкого прохожего звучат здесь как будто очень издалека. Они звучат и умолкают, их ритм остается как след и уводит за собой воображение в страну воспоминаний. То, что было на Пьяцетте лишь живописной подробностью, – черная гондола, черный платок на плечах у венецианки, – выступает здесь в строгом, почти торжественном значении векового обряда. А вода! Вода странно приковывает и поглощает все мысли, так же как она поглощает здесь все звуки, и глубочайшая тишина ложится на сердце. На каком-нибудь мостике через узкий канал на Понте дель Парадизо, например, можно забыться, заслушаться, уйти взором надолго в зеленое лоно слабо колеблемых отражений. В такие минуты открывается другая Венеция, которой не знают многие гости Флориана и о которой нельзя угадать по легкой и детски-праздной жизни на площади Марка.
На мосту Риальто.
Я проснулся ярким солнечным утром, после десяти часов стремительного, беспрерывного сна. Небылица подтверждалась. Я находился в Венеции… Итак, и меня коснулось это счастье. И мне посчастливилось узнать, что можно день за днем ходить на свиданья с куском застроенного пространства, как с живою личностью. С какой стороны ни идти на пьяццу, на всех подступах к ней стережет мгновенье, когда дыханье учащается и, ускоряя шаг, ноги сами начинают нести к ней навстречу. Со стороны ли мерчерии или телеграфа дорога в какой-то момент становится подобьем преддверья, и, раскинув свою собственную, широко расчерченную поднебесную, площадь выводит, как на прием: кампанилу, собор, дворец дожей и трехстороннюю галерею. Постепенно привязываясь к ним, склоняешься к ощущенью, что Венеция – город, обитаемый зданьями – четырьмя перечисленными и еще несколькими в их роде. В этом утверждении нет фигуральности. Слово, сказанное в камне архитекторами, так высоко, что до его высоты никакой риторике не дотянуться. Кроме того, оно, как ракушками, обросло вековыми восторгами путешественников.