Культуру наличного и должного сменяет культура возможного. Именно поэтому понятие игры начинает приобретать ключевое значение не только в эсте- : тике, но и в психологии, соиио- | логии, философии. Игра стала образом желанной свободы (которой европейцы добивались весь XX век – тоже одна из ведущих тем), а потому и попала в число важнейших категорий мысли. Игра – как бы она ни трактовалась – противостоит глобальности, столь ненавистной Постмодерну. Она создает локальные миры правил, действующих только в пределах этих миров, в которые можно укрыться, из которых можно по собственному желанию выйти.
То, что в прежних культурах считалось «маргинальным», получает новый статус. «Альтернативное» потеряло смысл: ведь больше нет агрессивного, подавляющего мейнстрима. Социальные, национальные, личные, бытовые «малые миры»; культуры этнических и сексуальных меньшинств; подростковые, молодежные, профессиональные субкультуры оказываются достойными интереса, описания, анализа. В них притягивает именно случайность, принципиальная нераспространяемость законов этих мирков за их пределы. Наука история начинает уделять серьезное внимание анализу конкретных ситуаций и индивидуальных случаев.
Итак, ведущие ценности модернистской культуры обанкротились. Европейское естествознание, европейская техника, европейская индустрия и европейская демократия продемонстрировали столько темных своих сторон именно тогда, когда (в середине века) достигли множества успехов, что чувствовать все это безусловным благом уже никак не получалось.
Однако же людям, воспитанным в культурах европейского типа, трудно было отказаться от того, в чем они жили столько десятилетий и что сформировало само их естество. Стали искать новых оправданий тому, что прежде работало как опоры, несущие конструкции модернистского мировосприятия.
Разум стал внимательным к своим контекстам, к своей среде обитания – вплоть до того, что сам стал чувствовать себя сгустком, склублением этой среды. Наряду с прочими ее склублениями – такими, например, как страсть, чувство, желание, власть.
Прямо-таки слепок с этой метаморфозы – смена архитектурных пристрастий времени. Если строения модернистского типа без излишеств и сантиментов подминали под себя среду, не слишком заботясь о том, как она при этом себя чувствует, то архитектура Постмодерна внимательна к ландшафту, в который погружено строение, к взглядам и к повседневной жизни, привычкам, причудам, странностям людей, в которые оно, строение, погружено ничуть не меньше.
Идеалы Постмодерна (а ведь они у него тоже есть) – может быть, прежде всего идеалы чуткости и неподавления. Это тоже, между прочим, идеалы свободы, которой поклонялся Модерн. Только это уже другая свобода. Она теперь не прорыв, а адаптация, не переделка, а принятие. Но это все равно она, просто вышли на поверхность те ее стороны, которых Модерн не замечал.
Начало века, мечтавшее о преодолении и разрушении границ, и вообразить себе не могло, что его мечты осуществятся так полно: они разрушаются повсеместно. Между элитарным и массовым, высоким и низким, игровым и серьезным, реальным и символическим, центром и периферией, автором и аудиторией, профессионализмом и дилетантизмом. Между искусством, наукой, повседневностью и философией, жанрами и стилями, традициями и языками, научными дисциплинами, естественнонаучным и гуманитарным, природным и искусственным, субъектом и объектом, разными системами ценностей, текстом и контекстом.
Мысль обожает работать «на стыках» и «по краям». Центральные смысловые области отталкивают, отпугивают: в их обязательности, центральности, насыщенности традициями видятся власть и насилие. От этого спасаются мыслью, что, в сущности, потенциал «центрального» (классической метафизики, реализма в искусстве, традиционных религий) исчерпан. От «краев» веет свободой.
Искусство тоже нашло чем ответить на вызов времени. Оно заинтересовалось неясностями, ошибками, пропусками, обнаружило эстетические и смысловые возможности случайности и беспорядка. Чем все это отличается, и очень существенно, от того открытия абсурда, которое ведь уже как будто было в первой половине века? А вот чем: теперь из этого было напрочь изъято трагическое измерение. Эта категория у гедонистичного Постмодерна вообще непопулярна. Абсурд этого времени не трагичен: он просто абсурд. Он и не ведет в высшие сферы, разрушая мудрость мира сего или демонстрируя ее несостоятельность (как бывало в начале века): он просто абсурд.