А во-вторых — и здесь пьеса чуть было не соскользнула с намеченного пути. — в тюрьму приводят нового арестанта, несостоятельного должника, юриста и литератора Джованни Герардо да Прато. Тот не знаком с Грассо и не связан с компанией Брунеллески, но жалобы узника, не понимающего, как он превратился в другого человека, кажутся ему любопытными. Он слушает, понимает и... включается в игру, объясняя Грассо на примерах из Апулея и Гомера, что подобные превращения вполне возможны.
Грассо смиряется. А что делать? По воле сценариста у него достаточно времени, чтобы поразмыслить над тем, что так неожиданно изменило его жизнь. О чем же думает резчик и инкрустатор Грассо, сидя в долговой тюрьме Флоренции? Теологический смысл происшедшего вряд ли долго занимает его. Вероятнее предположить, что заботят его вполне земные вопросы: имущественные (кому теперь принадлежит дом?), профессиональные (сохранилось ли за ним его умение или придется осваивать ремесло Маттео?), семейные, юридические.
Между тем наступает второй акт. В тюрьму приходят два брата Маттео, заранее наученные и проинструктированные Брунеллески. Пристыдив Грассо, они вносят деньги в тюремную кассу, а затем, дождавшись темноты, чтобы не пришлось стыдиться перед знакомыми, уводят его в дом Маттео, на другой берег Арно. Там Грассо (или Маттео?) засыпает, а проснувшись, обнаруживает себя в своей постели, в собственном доме, в самом центре Флоренции, возле собора Санта Мария дель Фьоре, над которым спустя четверть века вознесется величественный купол, спроектированный и построенный его хорошим приятелем и одаренным архитектором, любимцем Флоренции, человеком исключительно талантливым во всех отношениях, Филиппо Брунеллески.
Грассо не подозревает, что его, опоенного снотворным, принесли в дом шестеро приятелей во главе с Филиппо. Он оглядывается по сторонам, обнаруживая, что лежит, против обыкновения, ногами к изголовью и что все веши переставлены со своих мест. Тут являются братья Маттео с намерением поведать новость: их братец накануне вообразил себя резчиком Грассо и пытался уверить в этом не только частных людей вроде молодого скульптора Донателло, но даже судебного пристава! Бедный резчик открывает новые глубины своего вчерашнего бедствия. Он-то полагал, что превратился в Маттео примерно так же, как герой Апулея — в осла. Но выясняется, что вчера в тюрьме был не Грассо, превратившийся в Маттео, а Маттео, лишь притворявшийся Грассо. Где же был сам Грассо?
В поисках ответа он выходит на улицу и тут же встречает — кого бы вы думали? — прогуливающихся Брунеллески и Донателло. «Говорят, вчера Маттео пытался выдать себя за Грассо, чтобы скрыться от кредитора...» С любезными улыбками они преподносят Грассо его собственную историю в том виде, как она уже обсуждается всей Флоренцией. Мало того, на площади наконец- то появляется тот, чье имя со вчерашнего дня не дает покоя нашему страдальцу — сам Маттео. Брунеллески. по правде говоря, не планировал сталкивать героев лицом к лицу, и эта встреча — результат случайности и тесноты флорентийских улиц, где трудно разойтись двум пешеходам. И что же? Не посвященный в детали, но по городским слухам угадавший, что к чему, Маттео с ходу включается в спектакль. В его версии превращение коснулось обоих: он весь вчерашний день был Грассо, а Грассо — Маттео, и одному Богу известно, каким образом им удалось поменяться душами!..
Фома Аквинский
Шутка удалась — лучшего и желать нельзя. Через несколько дней компания собирается вновь, чтобы обсудить розыгрыш и в полной мере насладиться успехом. Приглашаются все участники: и те, кто был внутри замысла с самого начала, как братья Матгео или человек, исполнявший роль пристава, и те, кто вошел в него по ходу действия, как Джованни Герардо да Прато. Раз за разом обсуждается превращение Грассо, смакуются детали: как резчик чуть не подрался с приставом, как, пытаясь заставить Ручеллаи узнать его, поворачивался то одним, то другим боком, а тот, давясь смехом, делал невозмутимое лицо и не желал признать в Грассо — Грассо. И наконец, — вот кульминация! — как он, освобожденный из тюрьмы, первый раз сам произнес слова, утверждающие полную и безоговорочную капитуляцию правды жизни перед правдой искусства: «Я — Маттео».