Толстой в 1870-е годы пришел к выводу, что история-наука не в состоянии адекватно передать историческую реальность. Нужна история-искусство. Оставаясь высокопрофессиональным историком, Эйдельман стремительно расширял свои творческие взаимоотношения с прошлым и настоящим. И дневник демонстрирует нам этот грандиозный процесс. Чего стоят только одни списки осуществленных и задуманных работ в разных жанрах.
На основе дневника можно было бы реконструировать творческий метод Эйдельмана, восходяший к толстовскому осознанию подробности человеческого бытования в истории. Отсюда бесчисленное количество разнокалиберных фактов, ситуаций, зафиксированных встреч, случайных и принципиально важных разговоров — и все это образует невероятно плотную, насыщенную лаву проносящейся жизни.
Думаю, однако, что для широкого читателя важнее другое — личность автора и встающая из этого потока человеческая драма.
Дневник запечатлел удивительный и горький "парадокс Эйдельмана", особость его судьбы, не совпадающей с обстоятельствами повседневной жизни.
Чем благополучнее становились эти обстоятельства, тем острее ощущается в дневниковых записях нарастание трагедийности восприятия автором себя в историческом потоке.
Тому, на мой взгляд, было несколько причин. Разумеется, мучительный "личный фон" играл существенную роль, но не он был определяющим в последнее десятилетие жизни Эйдельмана.
У Эйдельмана и глубоко почитаемого им Тынянова был один уникальный общий герой — Павел I. Им жадно интересовался и Толстой, утверждавший в 1867 году — эпоха завершения "Войны и мира"! — что в Павле он "нашел своего исторического геооя".
В "Подпоручике Киже" есть у Тынянова поразительная по точности фраза — Павел осознает, что он "царствует слишком быстро".
И Тынянов, и Толстой воспринимали Павла как отчаянного борца с естественным ходом истории. Работая над своей блестящей книгой "Грань веков", Эйдельман другими путями пришел к тому же выводу. Он уверенно апеллирует к яснополянскому мудрецу: "Великий мыслитель видел возможность развить свои любимые идеи; симпатизируя Павлу как личности, даже порой идеализируя его, Толстой тем не менее понимал его обреченность: даже самодержавный царь не может создать то, для чего нет исторической основы. Нельзя (по Толстому) "выдумывать жизнь и требовать ее осуществления".
И, внимательно читая дневник, пробиваясь сквозь плотную массу исторических фактов, современных автору событий, личных признаний, пересказов важных и неважных на первый взгляд бесед, мы оказываемся лицом к лицу с трагическим "парадоксом Эйдельмана". Такого, казалось бы, жизнелюбивого, сильного, энергичного Эйдельмана тяготила его яркая, насыщенная жизнь. В дневнике попадаются пронзительные записи. Вот одна из них — обращенная к недавно умершему отцу: "Милый мой, ты слышишь ли меня? Где ты? Сколько еще дней?.. Скорее, Господи!!*! Вот так люди всю жизнь торопят жизнь".
В мировидении, а стало быть, и в судьбе Эйдельмана была одна фундаментальная черта, роднившая его с Толстым. Оба они понимали неизбежность естественного хода истории и губительность резкого воздействия на него. Сознание детерминированности событий не снимало изнурительного дискомфорта.
Возникало жестокое противоречие. С одной стороны, Эйдельман-историк изучал и воспроизводил (как говорилось, разными методами) картину прошлого, с другой — Эйдельман-гуманист, человек необычайной доброты и терпимости, обремененный обостренным чувством справедливости, не мог внутренне примириться с неоправданной жестокостью процесса.
По прочтении — уже не первом — "Иосифа и его братьев" он записал: "...лучшее — Иосифа везут купцы и учат, что время даст всему вызреть само..." Он понимал, что мудрость — в этом. Но примириться не мог. Отсюда его самоубийственно интенсивная деятельность просветителя, которая еще далеко не оценена. Он "жил слишком быстро". Отсюда неимоверная плотность дневниковой ткани — стремление запечатлеть все, остановить это бесконечное мгновение, называемое историей, чтобы, всмотревшись, разглядеть зерна благородства.
Отсюда — гомерические планы: записи, поражающие многообразием будущих тем для книг. Это было не просто талантливое изучение и воспроизведение истории, это была постоянная борьба с реальной историей во имя справедливости.
Как ни странно это звучит, но если бы я писал книгу об Эйдельмане, я назвал бы ее "Человек против истории".
Толстой, изнемогший (по тем же причинам) в единоборстве с историческим материалом, отринул его и принялся писать "Анну Каренину".
У Эйдельмана не было возможности такого маневра. Но он написал "Большого Жанно" — свой вариант истории. Думаю, что это был, быть может, неосознанный подступ к его главной книге — книге вне жанра и с сюжетом вне времени, вернее — во всех временах, концентрат его представлений о справедливом мире.