Переоткрытие и переосмысление труда (а значит, коренных отношений человека с миром и с самим собой) — процесс буквально всеевропейский, из которого мы. при всех наших тогдашних революционных особенностях, нисколько не выпадаем. Так, становится возможным крайне интересный исследовательский ход: с общих позиций, как явления одного по большому счету порядка, одного культурного типа анализируются советские и западные авторы, писатели и кинематографисты, философы и театральные режиссеры. Так, Валентин Катаев, Андрей Платонов, Всеволод Мейерхольд оказываются в одном ряду не только со своим бывшим соотечественником Владимиром Набоковым, но и с Жоржем Батаем и Вальтером Беньямином, Эрнстом Юнгером и Гастоном Башляром. А мы, русские — полноценными, без оговорок, европейцами.
Переоценка труда затронула после Первой мировой все стороны европейской жизни — от политики и повседневности — до кино и живописи. В книге Григорьевой рассматриваются поэтому разные области тогдашнего культурного пространства в их взаимосвязи. Так в книге, посвященной литературе, с полным правом появляется и оказывается уместной целая глава об изображении труда в кино. По существу, в те годы происходит глубокая культурная (пожалуй, и антропологическая) трансформация. Русская революция — в той же мере часть этой трансформации, что и философия Хайдеггера. Словесное искусство — тоже лишь один из симптомов этой трансформации, хотя из самых красноречивых. Писатели это прекрасно понимали уже тогда. "Техномагические" романы о производстве, пишет Григорьева, порождены чувством глубокого родства между индустриальным и литературным трудом — и магической природы слова. Не зря в ту же эпоху получает распространение "литература о литературе": книги о том, как пишутся литературные произведения (нередко рассказы об этом помещаются просто "внутрь" повествований о чем-нибудь совсем другом, как, например, в романе Леонова "Вор"). Эти "тексты самосознания" литературы — тоже разновидность "техномагического" романа. Ведь слово точно так же, как паровозостроение и скотоводство, как "индустрия культуры в целом", занято большим промышленным трудом: изготовлением реальности.
Андрей Кожухов
Время Дон Кихота
Еще с древности повелось: женщина на корабле — жди беды. Даже если этой напасти женского рода только двенадцать лет! Я со своим звездолетом "Икар" побывал в дюжине самых безнадежных ситуаций, но всегда выбирался живым и здоровым. Без единой царапины, как когда-то говорили. Семь лет мы с моим "Икарушкой" бороздим гиперпространство, произвольно исследуем космос по программе "Око Вселенной". В какие неизведанные дебри нас только не заносило!
И вот наш первый полет с моей племяшкой Натальей. Мне пришлось взять ее с собой, как я ни упирался. В шесть лет ребенок потерял родителей, погибли мой старший брат с женой, Наталью определили в приют, а как ей исполнилось двенадцать — все, забирайте, гражданин дядя, единственный родственник. Нет бы четыре месяца подождать, и сразу отправить ее в школу! Вот и получилось, что теперь мы на "Икаре" с ней вдвоем. Я, конечно, очень люблю Наташу, но ведь дети — такие твердолобые и противные вредины, что лучше быть подальше от их причуд. А на Земле она оставаться не захотела: хочу с тобой попутешествовать! Хочу — и все тут! И никуда не делся, взял.
На пятый день прозвучал сигнал тревоги. Я отдыхал в каюте, увлеченно читая "Мифы античности", и не сразу понял, что это за звук, потому что такого на моей памяти еще не было. Тогда-то и вспомнилась та древняя пословица: не зря я со школы так сильно люблю историю. Но беда не спешила стать второй гостьей на звездолете: система навигации показывала норму, жизнеобеспечение работало аналогично, все было в полном порядке. Но неудобства на мою голову посыпались в виде потерянного времени, будто я стоял в нижней колбе песочных часов: согласно уставу КП я должен вынырнуть из гиперпространства и разобраться, в чем неисправность. Что я и сделал.
Приборы показали, что место незнакомое, нигде не зафиксированное и не обследованное.
— Оль-ля-ля! — весело пропела Наташенька, прошмыгнув в капитанскую рубку.