— Нет, никаких заговоров, конечно, не было. Просто европейская культура более или менее едина, и одна на всех была война, и послевоенная бедность, и экономический рост, ну и так далее. Различия все равно сохраняются — например, в степени склонности молодежи к экстремизму, терроризму и так далее, но все-таки это разные варианты одного и того же.
Молодежная мода — своего рода культурный знак взрослому обществу: мы не такие, как вы — была международной. Стали носить джинсы, которые, несомненно, были американскими, где бы их ни сшили. Во Франции никогда особо Америку не любили, но за движением американской молодежи против войны во Вьетнаме французские молодые люди, как и все молодые европейцы, следили очень внимательно. Мощное массовое движение — значит, можно и так, раз правительство огромной богатой страны, сверхдержавы, могут переломить такие, как мы — и мы тоже сможем...
А дальше, после 68-го года, началось самое главное — активные человеческие контакты. Молодежь стала много ездить туда-сюда, обмениваться идеями. Даже между террористами Германии и Италии были связи, и во Франции этого не было не потому, что ее объезжали стороной, а просто — не прижилось, чуждо это французской традиции. В Германии и Италии молодежь хотела радикально порвать с прошлым опытом фашизма, с миром, который его породил.
— Однозначного ответа нет, хотя над этим многие ломают голову. Мне кажется, теперь у вас принято недооценивать влияние сталинизма на всю последующую историю страны. Перед революцией 1917 года гражданское движение было слабее, чем в Европе, и у него было меньше опыта — но что-то такое начиналось. Все это было уничтожено под корень. Сталинский режим не допускал не только политической, но вообще никакой самоорганизации, самодеятельности вокруг любой идеи, будь это краеведение или собирание марок. Были официально дозволенные книголюбы и киноманы, но и те под бдительным контролем. Связи между людьми обрывались, всякая группа, возникшая сама по себе, казалась подозрительной, всякая готовность к коллективному действию, не санкционированному властью, немедленно пресекалась.
Так любое коллективное действие стало означать или сотрудничество с властью, или огромную опасность; в ответ — уход, уклонение от навязываемого и проникнутого идеологией коллективизма. И это сохранилось до сих пор. Если, конечно, не говорить о диссидентах — но диссидентство никогда не было и не могло быть массовым движением.
Казалось, в перестройку что-то такое снова начинается, но нет — оборвалось, пошло назад. Возродилось всеобщее убеждение, что политика — грязное дело и заниматься ею недостойно. Я и во времена перестройки слышал это от лучших представителей «Демократической России»: сейчас мы вынуждены заниматься политикой, больше некому, но как только появится возможность, мы из нее уйдем, не хотим быть в это втянутыми на всю жизнь. Как можно с такими настроениями строить какое-то гражданское, общественное движение?!