Когда-то дороги шли сюда и отсюда, а потом, потом пошли мимо. Повозки, кибитки, дилижансы останавливались, путники пили чай, ночевали в неприятном соседстве с клопами и тараканами и мчались дальше по своей или казенной надобности. А город покосившихся заборов и домиков с мезонинами оставался стоять у дороги. Все, все деятели культуры, да и сама культура проехали мимо. Эта главная дорога обратила его в простую станцию. Наверно, раньше моим землякам также не давал заснуть звон колокольчика, как мне стук колес. Вот в чем причина! Я родилась на станции, что само собою подразумевает отъезд.
Раньше, когда дороги вели сюда, река была сутью города. Она приносила рыбу и купеческие суда, женщины стирали белье и смотрели на бегущую воду, мужчины строили лодки и отправлялись на них в дальние страны, возвращались седыми, ловили рыбу и смотрели на бегущую воду. Жизнь мыслилась как течение реки, без начала и конца, перетекающей из одного небытия в другое, подчиненной природе и раз навсегда данному ритму. Здесь жили предки, и будут жить потомки. Те, кто уходит на завоевание мира, все равно возвращаются, с мешками добра или покрытые ранами, все равно приходят обратно и ложатся в скудные серые суглинки. Потом их кости откапывают археологи, заворачивают в бумагу и складывают в подвал, поражающий какой-то будничной простотой: рядами улыбаются с полок полусгнившие черепа, торчат из пакетов берцовые кости, ребра, высыпаются почти невесомые позвонки и фаланги пальцев.
Когда город стал станцией, реку перестали замечать. Не великой русской рекой, а двумя российскими столицами стали определять его географическое положение. Расположение между означает недостаток, неполноценность, нехватку уверенности в праве и смысле. Чужая жизнь подобно скорому поезду проскакивает мимо, а своя почему-то кажется не совсем настоящей. Провинциалы как будто извиняются за то, что им случилось появиться на свет...
Иногда представлялось, что наша станция совсем маленькая: деревянные домики, сарайчики, огороды, задумчивые коровы, меланхоличные лошади, белые занавески, горшки с чудовищной геранью и бабушки в платочках, судачащие у хлебного ларька. Поезд стоит здесь всего одну минуту. И на эту минуту, как на сто лет в сказке, жизнь в поселке замирает. Скот перестает жевать, дым — подниматься из труб, старушки — произносить слова осуждения, и только ветер продолжает шевелить траву, шуршать сонной листвой и разносить по поселку звуки открывающихся дверей, голоса проводников и нежный женский смех из приоткрытого окошка. Потом поезд вздрогнет, перрон поплывет, проводники взмахнут флажками, неуверенно стукнут колеса, поезд наберет скорость, колеса застучат все настойчивей, наконец, оглушающе хлопнут двери вагонов. Все, проехали. Еще несколько секунд продолжается молчание, затем коровы начинают двигать челюстями, поселок оживает и все идет по-прежнему.
Ночью поезда не останавливаются. Их окна кажутся картинками небрежно скроенного кинофильма, в котором перепутаны все кадры. Сначала герой умирает, потом рождается, совершает немыслимые подвиги и вдохновенно жарит на кухне картофель. Темно, потому что фонари давно разбиты, только подмигивает зеленым глазом семафор, и едва светится окошко станционного смотрителя, и в этом полумраке мелькает чужая настоящая жизнь. А у тебя не происходит ничего. У забора растет дерево, каждую весну оно покрывается листьями и каждую осень роняет их на тропинку, которую протоптали еще прадеды, и мы послушно ходим теми же путями, говорим те же слова и совершаем те же поступки.
Этот образ теперь — суть города, вместо прошлых золотых куполов, деревянных стен и устойчивой громады монастыря. Все события, которые должны случиться, происходят к двадцати годам, и далее остается монотонное существование, похожее на бесконечную борьбу за чистоту в доме, борьбу за то, чтобы сохранить достигнутый уровень, не продвигаясь вперед, которая все равно заканчивается медленной сдачей позиций и наступлением холодного безразличия к самому себе. В двадцать пять у нас уже все позади. Надо уезжать. Но, Боже мой, какая остается в сердце тоска по этим улицам и площадям, по городскому парку с деревьями, видевшими Александра Сергеевича, по моему путепроводу, так наглядно когда-то объяснившему понятия «здесь» и «там», по заросшим березами дворам, по старым трамваям и дребезжащим троллейбусам, по всему тому, что входит в понятие «дом», что бывает так трудно обозначить словами, но от чего всегда хочется заплакать.