В дороге Свон всегда держал микрофон у ее губ. Это беспокоило Золи. Не его близость — она-то как раз ей нравилась, веселила ее, будоражила. Нет, беспокоила мысль, что ее песни забирает и заново воспроизводит из отдельных частей эта машина, магнитофон. Когда Свон проигрывал ей записанную песню, казалось, что поет не она, а какая-то другая Золи, забравшаяся внутрь. Магнитофон записывал и другие звуки: стук палки по земле, чирканье спички, скрип дверных петель. Это казалось ей жутковатым. То, что ей когда-либо доводилось слышать, вдруг обретало вес. Однажды вечером, при свече, она записала, что речки состоят из капель, но никогда не увидят их такими, какими они были раньше. Это было одно из самых слабых ее стихотворений, даже Свон нашел его едва ли не буржуазным.
К черту его, думает она, к черту с его поднятыми руками, с его извинениями и как будто удивленным выражением лица после ее пощечины, к черту его заикание, когда он, стоя в типографии, говорил, что сделал все, что мог, к черту его, а с ним и разлившиеся реки!
Катушка разматывается, Золи режет магнитную ленту кухонным ножом, складывает ее вдвое и перерезает одним быстрым движением, как будто потрошит маленького зверька.
Пятнадцать катушек.
За окном постепенно темнеет, на небо ложится зима. Золи подносит последнюю катушку к окну, смотрит, как она разматывается и крутится на ветру под дождем. Магнитную ленту подхватывает восходящий поток, и она плывет в воздухе.
«Ушли мои песни. И слава богу».
Она бросает последнюю катушку, ее диск пролетает над переулком и ударяется о стену здания напротив. Золи слышит восторженный детский крик. Она, наклонившись, высовывается из окна и видит девочку, которая тянет за собой ленту.
И в это время из коридора доносятся шаги. Их сопровождает стук по полу — может быть, милицейская дубинка или трость. Она оглядывается по сторонам, замечает гору пальто и прячется под ними, пройдя по выгнувшимся половицам. Как смешно. Какая нелепость. Нужно встать и выйти, пройти мимо него, не сказав ни слова, не узнав его. «Да пошел ты, Свон. Я спущусь по лестнице и исчезну у тебя на глазах. Оглянусь и прокляну тебя». Она шевелится под тяжелыми пальто, но вдруг вспоминает Свона в тот день, когда они нашли на дороге детское пианино. Он починил педали, вставил куда-то стальные полоски, заменил клавиши, сделав новые из клена. Они повесили это пианино на стену кибитки Золи, на огромный крюк, и Свон, держа перед собой микрофон, шел позади, и пианино играло музыку дороги, каждой ее выбоины, каждого поворота.
Поворот дверной ручки. Гвозди подметок лязгают о шляпки гвоздей в половицах, шипит клапан в батарее парового отопления. Шаги звучат странно. «Трость, — думает она. — Наверное, теперь он ходит с тростью».
Свон осматривает комнату и издает тихое восклицание. Деревянная крышка поднимается и со стуком опускается. Двери буфета открываются и закрываются. Печально плюхается на пол матрас. Свон бормочет что-то по-английски. Ее тошнит, она сжимает кулаки, шея напряжена. Она вспоминает его руку у себя на бедре, чувствует спиной кору древесного ствола, вспоминает, как он накручивал ее волосы себе на указательный палец, вкус его шеи, пот, чернила. Раздается щелчок. Он закрыл дверь.
Глядя в окно, она успевает увидеть, как Свон — голова песочного цвета — поворачивает за угол. Один из его костылей отброшен в сторону. За лодыжку зацепилась магнитная лента и волочится за ним под дождем.
«Это были мои стихи. Они принадлежали мне. Они никогда не были твоими».
Она поворачивается и в углу зеркала, перед которым он обычно бреется, находит свою фотографию и рвет ее. На кровати она замечает открытую шкатулку из розового дерева с серебряным замочком. Рядом — скомканный носовой платок и разбросанные документы. Золи мгновение медлит, затем наклоняется, поднимает деревянную крышку и обнаруживает скошенную панель: фальшивое дно. Под ним золотые часы.
«Дела, — говорил он, — не могут ждать. Их надо делать». Свон предвидел, что мир изогнется огромной аркой и все, находящиеся под ней, будут восхищенно смотреть вверх. Он хотел ухватить все неясное и безличное и придать этому форму. Он постоянно проводил руками по волосам, поэтому в типографии его волосы окрашивались в те же цвета, что и плакаты, которые он печатал. В кафе он не замечал, что на него смотрят: голова в желтых, синих и красных полосах, руки почти совершенно черные. Он опасался, что выговор выдает в нем иностранца, но делал все возможное, чтобы избавиться от акцента, слушал рабочих, подражал их выговору, шагал вместе с ними под их знаменами. Через некоторое время его аргументы стали более определенными, приобрели полемическую заостренность. Это было все равно что наблюдать, как кто-то занимается резьбой по дереву. Беседы со Своном приятно удивляли ее. В таборе были люди, умевшие вырезать из дерева ложку, миску или медведя. У Свона же иногда возникали мысли, которые казались ей чем-то осязаемым.