Не знаю, чем объяснить, что книга для меня дорога — да что дорога! бесценна, незаменима! — как она есть, именно в этом ее состоянии. Дорога глазам, обонянию, пальцам. Как в давно обжитой комнате, я знаю, что где в ней находится. Эта комната — моя детская. Не помню, сколько раз я ее читал. Раз десять? Не имеет значения.
И всякий раз — без особой причины, как вот теперь. Ненароком, случайно открыть и снова прочесть начальную фразу: «В ворота гостиницы губернского города NN въехала довольно красивая рессорная небольшая бричка, в какой ездят холостяки: отставные подполковники, штабс-капитаны, помещики, имеющие около сотни душ крестьян, — словом, все те, которых называют господами средней руки».
И вот уже «среднее» делается особенным, необыкновенным. А сие означает, что всякое среднее, заурядное, как вышеозначенный господин, втайне содержит в себе необыкновенное. Ведь исключительность и необыкновенность вещам придает не их странность, мнимая или действительная, а то, что мы обратили на них внимание и стали разглядывать.
В той или иной вещи занятно не то, что она заурядна, а то, что наш зашоренный взгляд воспринимает вещь исключительную как заурядную, хотя сами мы в своей заурядности все время мечтаем о чем-то необыкновенном. Когда же мы обращаем на что-то свое внимание и начинаем это разглядывать, то не можем делать это безучастно, участие же, хотим мы того или не хотим, рождает сочувствие. Однако сочувствие наше не означает пристрастности, приговора, ведь мы всего лишь беспечные, до смешного наивные, пускай преисполненные сочувствия и жаждущие его созерцатели, путешествующие по необозримому царству мертвых и живых душ.
Таким образом, существует, с одной стороны, замкнутое пространство физического естества, индивидуального тела любого из нас — тела странного, заурядного и вместе с тем необыкновенного, «не красивого, но и не дурного, ни слишком толстого, ни слишком тонкого», а с другой стороны, — пространство необозримое, совместное царство мертвых и живых душ, в котором все странности заурядны и все заурядное исключительно и по которому мы путешествуем на той самой довольно красивой рессорной небольшой бричке.
Осмысленный приговор может родиться лишь там, где с более высокой точки зрения всякий приговор не имеет смысла. Я не знаю более беспристрастного, точного и уравновешенного писателя, нежели Гоголь. Но вот передо мною последние, бог весть сколько раз читанные фразы книги: «Как русский, как связанный с вами единокровным родством, одной и тою же кровью, я теперь обращаюсь к вам. Я обращаюсь к тем из вас, кто имеет понятье какое-нибудь о том, что такое благородство мыслей. Я приглашаю вспомнить долг, который на всяком месте предстоит человеку. Я приглашаю ближе рассмотреть свой долг и обязанность земной своей должности, потому что это уже нам всем темно представляется, и мы едва…»
В моей книге, в этом старом издании, за многоточием стоит звездочка, а внизу страницы — сухое примечание редактора: «На этом рукопись обрывается». И я понимаю, что если сей беспристрастный, точный и взвешенный писатель вынужден был прерваться на середине фразы, то упомянутое необозримое, неохватное и сумрачное пространство действительно существует, что приговор — есть, хотя и не наш; и то, что ему удалось рассказать обо всем об этом, не что иное, как сущая правда.
О человеческом и анимальном
(Перевод О. Балла)
Ранние записи Камю дают нам возможность проследить историю возникновения «Постороннего».
Первая запись — в августе 1937 года. «Мужчина, искавший свою жизнь там, где ее ищут обыкновенно (брак, карьера и т. п.). Листая модный каталог, он замечает, насколько чужд жизни (такой жизни, как ее показывают в модных каталогах)».
Последняя запись — в мае 1940-го: «„Посторонний“ закончен».
Кроме этого двадцатишестилетнего преподавателя философии, несомненно, не было человека на земле, который мог бы сообщить самому себе об историческом событии такого масштаба суше и сдержаннее. Тоненькая книжка вышла в июне 1942 года и означала возникновение романа нового типа. Мир, естественно, не был готов измениться. Но ведь Камю занимался именно тем, от чего мир, отбросив все культурные тормоза, рухнул в глубокий обморок: сущностной анимальностью человека. Для того чтобы книга Камю смогла изменить наше устоявшееся представление о феномене человека во всех отношениях, потребовались десятилетия. Но я бы не сказал, что все это заметили.