В первой фразе этой книги вроде бы не было ничего непонятного, и все-таки у меня было чувство, что я должен отказаться от самого себя, чтобы понять ее. Точнее сказать, отказаться нужно было ото всех своих знаний, чтобы дать волю чувствам, о которых я прежде и не догадывался. Первые фразы всякой книги я смаковал всегда в комнате родителей, стоя у книжных полок. Мне важно было определить, увлечет ли меня, после первой, следующая фраза книги. Если книга не увлекала, я ставил ее на место, если же возбуждала мой интерес, то я уносил ее к себе в комнату. Но в этой книге первая фраза настолько потрясла меня, что я не мог сделать ни того ни другого. «В начале сотворил Бог небо и землю». Я тупо уставился на слова, потом поднял голову. В этот ветреный и прохладный день конца лета небо было затянуто тучами. В доме — как и в душе моей — все замерло. Казалось, будто прежние мои представления о мире не протянут до следующего мгновения, ну а если я прочитаю и следую-щую фразу, то все мои знания навсегда потеряют силу.
Я аккуратно опустил книгу на сверкающий черным лаком письменный стол моей мате-ри. Во мне еще теплилась какая-то надежда, и я принялся за следующую фразу. Из прочитанных уже книг я знал, что нередко та или иная фраза стоит на странице лишь для того, чтобы затем, в последующих предложениях, можно было более эффектно и остро, глубоко и решительно ее опровергнуть. Отрицание в этих книгах не только указывало на то, по какому пути не следует двигаться нашей мысли, но и предлагало путь правильный, дабы читатель мог наслаждаться соблазнами духа противоречия, будучи убежденным в верности избранного направления. В этой книге, однако, и вторая, и третья, и четвертая, пятая фразы, которые я пробежал глазами, не только не опровергали первую, но логически продолжали ее. Несомненно, особое значение имел и тот факт, что книгу я читал, не покидая комнаты родителей. Я не мог позволить себе самозабвенное чтение, ибо красноречивое отсутствие опровержения первой фразы могло подорвать во мне доверие к науке. Я закрыл книгу и поставил ее на место.
Прошло, кажется, несколько недель, а может, и месяцев, точно не помню. Запомнилось только бесконечно длинное время, заполненное трепетно оберегаемой тайной. Книга манила меня к себе, как муху — сахар. Я возвращался к ней вновь и вновь. И ни один из моих грехов не вызывал во мне столь острого чувства вины, как нелегальное чтение этой книги в тишине родительской комнаты. Я даже не осмеливался спросить у родителей, почему они держат эту книгу на стеллаже, среди других своих книг, как не мог спросить и о том, почему они хотя бы не запретили мне читать ее, поскольку по правилам свободомыслия не существует запретных книг — взвешивать и оценивать правдивость и действенность идей и мыслей я должен самостоятельно. Поэтому я читал и читал, хотя вскоре пришлось понять, что я никогда не смогу дочитать эту книгу. Впервые в жизни я задал себе вопрос: что со мной будет? Что будет, если я внутренне разуверюсь в том, чему меня учили родители? И что со мной будет, если я не поверю в то, что можно почувствовать в этой книге? Что со мной будет, если чувство это окажется сильнее моего знания? И что со мной будет, если я пойду на уступки знанию, в истинности которого я убежден уже далеко не в той мере, как прежде?
Никогда, ни тогда, ни позднее, я ни с кем не делился этим переживанием. С теми, кого я больше всего любил, говорить о нем я не мог. Я боялся довериться им, боялся услышать возможную критику. И боялся за них, желая уберечь от этой их критики их самих. И конечно, не мог отказаться от их любви — так же, как от любви, которую испытывал к родителям сам.
Как-то раз я стоял в одиночестве в нашем саду, и необходимость выбора обрушилась на меня с такой силой, что колени мои подломились и я упал на землю. Я не смог сделать выбор.
Вместе с тем мое «я» раздвоилось, и другое, более дальнее «я» с наслаждением наблюдало за моими физическими страданиями. Нравственный кризис не кончился и с безвременной смертью родителей. История последующих пятнадцати лет была историей отрицания, сомнений и, конечно, знакомства — в любом случае я не тот человек, который способен положить конец какому бы то ни было кризису.
Но об этом как-нибудь в другой раз, если придут времена, когда из-за веры или неверия не нужно будет испытывать ни стыда, ни, напротив, гордости, когда веру или сомнение не нужно будет носить как клеймо позора или партийный значок; если придут времена, когда эти деликатные и с таким трудом обретенные слова будут означать только то, что они означают.
Тайный автопортрет писателя[46]
(Перевод О. Балла)
Если бы мне пришлось выступать с речью, я бы чувствовал себя сверх меры несчастным. Самое большее, что я могу, — это думать вслух. Мне хотелось бы подумать вслух об одной встрече. О незаметной, скромной, великолепной встрече.
Прошу вас, представьте себе, как обвиняемого вводят в переполненный зал суда.