Я имею в виду одного совершенно определенного обвиняемого. Того, кто убил араба и сам не знает, почему он это сделал. В тот день, должно быть, чересчур раскалилось небо или солнце ослепило его. Сам он говорит, что все из-за солнечного света.
«Журналисты уже держали автоматические ручки наготове. У всех у них вид был равнодушный и несколько насмешливый. Однако один из них, много моложе других, в сером костюме и синем галстуке, не взял в руки перо и все смотрел на меня. Я заметил, что у него немного асимметричное лицо, но меня поразили его глаза, очень светлые глаза, пристально смотревшие на меня с каким-то неизъяснимым выражением. У меня возникло странное чувство, будто это я сам смотрю на себя
Но кто это — тот, в чьих глазах убийца видит самого себя? И если этот слепосердый убийца видит самого себя в светлых глазах незнакомца, то не должен ли этот интересующийся им незнакомец точно так же увидеть себя в глазах убийцы? Кто это, принимающий все риски такой глубокой и взаимной опасности?
И что они видели? Один в другом — собственное внимание, другой в другом — собственную слепоту? И если между ними двумя смогла возникнуть эта мгновенная взаимность, могли ли они после этого называть друг друга посторонними? Или, если внимательный наблюдатель даже после такой взаимности называл бы другого посторонним, не остался бы тогда и он слепосердым? Если же, напротив, он узнаёт в другом слепоту собственного сердца, тогда какое моральное различие он должен провести между убийцей, совершившим свой поступок со слепым сердцем, и призванным представлять интересы жертвы прокурором, который своим слепым сердцем следит за тем, как убивают убийцу?
Надо признать, это довольно новый вопрос. И если мы оглянемся на этот наш прекрасный XX век, на этот наиболее уничтожающий и убийственный век в истории человечества, тогда ответ не так уж и на поверхности, как мы хотели бы надеяться. Со смертью убийцы станет ли смерть жертвы более или менее весомой? Кто здесь выносит суждение, о ком? И разве тот, кто не дерзает выносить суждение, но всего лишь внимательно наблюдает за этим древним чудовищным ритуалом слепосердых чужаков, который передоверяет убийство институтам, — не обыкновенный убийца?
Есть у меня и еще один вопрос. А не тождествен ли этот безымянный судебный журналист, в светлых глазах которого убийца на мгновение узнал самого себя, тому знаменитому писателю, который в своем романе о слепоте сердца написал об этой взаимности ту самую единственную, блестящую фразу? Кто я такой, если я узнаю себя в глазах другого? Существую ли я, если я не узнаю себя в глазах другого? У меня, во всяком случае, нет ни малейших сомнений: в этой фразе писатель рисует тайный автопортрет. Я — незнакомый мужчина, который носит серый пиджак с синим галстуком, глаза у меня светлые, лицо немного асимметричное, и в глазах незнакомого убийцы я на мгновение увидел себя.
Этот писатель издал свой роман в том самом 1942 году, когда я родился. Для моего учителя он стал учителем. В том году, когда писатель погиб в автокатастрофе, а я, восемнадцатилетний, впервые прочитал его роман, я еще не мог знать ни того, кто станет моим учителем, ни даже того, что учителем моего учителя, которого мне еще предстояло избрать, стал именно он. И мой учитель тоже не мог знать, что я могу стать его учеником, поскольку не знал обо мне вообще ничего и не слишком-то жаловал учеников. Но я все-таки принял решение. В этом романе, сухом до безучастно-сти, в этой сверкнувшей в нем фразе я увидел собственное слепое сердце. Можно сказать, решение я принял прежде, чем мог что бы то ни было узнать. Это тоже составляет часть исключительной встречи. Учителем моим стал Миклош Месей[47]
, чьим учителем был Альбер Камю. Запутанная система тайных связей и скрытых взаимозависимостей европейской литературы. Мы можем пользоваться ею и без того, чтобы много знать о ней. Эти тайные связи не знают языков, не знали, не знают и не будут знать политических границ. Эти тайные связи остаются нетронутыми даже тогда, когда вокруг них снова и снова переворачивается этот слепой мир.