Старик не находил себе места, а донья Мельча помалкивала, понимая, что он пошлет ее ко всем чертям, если она станет уговаривать его думать о чем-нибудь другом. Да к тому же страх затаился и в ее душе. Под тенистым пологом манго, того самого, что растет перед домом, старик расстелил оленью шкуру, лег и стал так жадно жевать коку, будто предстояло ему не лежать, а заниматься какой-нибудь нелегкой работой, вроде вечерней поливки огорода. Поливать-то он и вправду поливал, даже заливал, только не огород, а свои внутренности жгучим гуарапо. Рядом со шкурой дымилась плошка с навозом, — дым отгонял москитов, — и старик лежал, жалкий, несчастный, в рубахе нараспашку, с голым животом. Туда, под манговое дерево, ему и еду носили, и даже на ночь он ни за что не шел в дом. «Я и сам не знаю, что со мной делается», — говорил он. И только вздыхал: «Ах, сыновья, сыновья мои!» Кока казалась ему горькой, как желчь, а это ведь всегда предвещает беду. Охая да ахая, старик все повторял свой любимый, правда, кощунственный стишок:
Дон Матиас любил всякие еретические припевки, хотя это нисколько не мешало ему давать деньги и покупать гуарапо «на поддержание» девы Марии в дни праздника заступницы Калемара. В эти дни в Калемар приезжают и священник из Патаса, и торговцы из Селендина, и вообще множество всякого народа. Дома тогда битком набиты людьми, и между молитвами, процессиями и бесконечным пением «Отче наш» за души усопших все напиваются так, что не дай бог. Гитары и флейты, дудки и барабаны не знают отдыха ни днем ни ночью. Долина превращается в музыкальный ящик. А река, лес и ветер тоже поют свои песни, стараются не отстать от людей.
Праздник звенит на все голоса, да и как же может быть иначе, если наша богородица, заступница Калемара, — пусть и сама она крохотная, и часовня у нее маленькая, — творит куда больше чудес, чем, скажем, дева Мария, заступница Сантьяго, хотя та выше нашей и стоит в настоящей церкви, и свечи перед ней горят круглый год. Наверное, это потому, что наша дева Мария очень уж беленькая, щеки у нее что румяные яблочки, а голубые глаза смотрят так печально, что, конечно, господь бог любит ее больше всех пречистых дев.
В тот день дон Матиас лег, вытянувшись как мертвец. Я оставил его и занялся своими делами — все равно говорить с ним было бесполезно. У него на все был один ответ: «А ты иди, иди, чего около меня сидеть-то?» Или: «Сердце — вещун, оно не обманет». И я пошел сажать бананы. Лес для золы рубить не пришлось — после паводка весь берег был завален плавником. Я сложил хворост и щепки в большую кучу и поджег. Красные языки огня сразу же взметнулись к небу, распространяя вокруг нестерпимый жар, и было видно, как еще сырые сучья со стоном корчились, истекая пахучей смолой. Листья на ближних кустиках табака пожухли. Пристроившись на камне у самой воды, я свернул себе неплохую сигару. Глядя на огонь, я понял, что правду говорят, будто есть люди, которые с удовольствием подожгут что угодно, лишь бы полюбоваться пламенем. Надо было видеть, с какой яростью метались огненные лохмотья, точно им хотелось превратить в тлеющую головешку весь мир!
«Э-э-э!.. Э-э-э!..» — закричали где-то вдали. А я все смотрел на огонь, но думал уже о том, что опять мой огород стал зарастать сорняком и надо бы по нему слегка пройтись мотыгой.
«Э-э-э!.. Э-э-э!..» — закричали опять. Наверное, подумал я, это кто-нибудь из наших отгоняет птиц от бананов, но на всякий случай поглядел, нет ли кого на тропинке, ведущей в горы. Нет, по тропинке никто не шел, ни вниз, ни вверх. А может быть, это…
«Э-э-э!.. Э-э-э!..» Крик все ближе и явно со стороны реки. Я повернул голову и увидел плот. Большой, добротный, легкий. Какой-то человек, скорчившись в три погибели на носу, еле шевелит веслом. Вот тебе и на! Это же Артуро! И я закричал не своим голосом: «Артуро-о-о! Артуро-о-о!» Мой крик разнесся по всей долине; дон Матиас тут же оказался около меня, будто его на крыльях принесло. Мы поняли друг друга без слов, бросились в воду и, когда плот приблизился, крепко за него ухватились.
Артуро, с желтым как воск лицом и такими мутными глазами, каких я никогда ни у кого не видел, бросил нам весло — «Держите!» — и упал без чувств на бревна. Старик стал пригоршнями лить воду на лицо сына, а я взялся за весло, и пока мы плыли к берегу, до меня постепенно дошло, что на плоту ничего нет, ничего и никого, кроме Артуро и одного весла. Крепления совсем разболтались, а бревна такие чистые, будто их кто вымыл.
Сойдя на берег, мы понесли Артуро на руках. Так и в дом вошли. Люсинда увидала нас, затряслась, словно листок на ветру, ни рукой, ни ногой не может шевельнуть от страха. А в темном дверном проеме, точно изваяние скорбящей богоматери, замерла старая Мельча. И в глазах ее гасли дрожащие искорки жизни.