Лидия не замечала, как привычка к тихой жизни начинает поглощать ее все глубже. Она напевала песенку себе под нос, возясь у плиты, с довольным видом встречала мужа в дверях. Но вот произошел случай, который сдунул сонное благополучие, как золу с донышка чайника. Однажды смотритель, предвкушая вкусный обед, снял грязные сапоги у порога и с улыбкой вошел в горницу. Внезапно изменился в лице, бросился к жене и выхватил из ее рук разведочный журнал, который она просматривала от скуки.
— Зачем ты рвешь из рук! — воскликнула она обиженно.
— Неужели ты ничего не соображаешь? — ответил смотритель. — Ну, а если кто-нибудь увидит у тебя в руках журнал и донесет в управление? Ты должна знать, что инструкция строжайше запрещает нам показывать кому-либо сведения о разведочных работах.
— Представь себе — знаю, и все-таки не считала преступлением взять в руки твой журнал.
И с этого дня, забыв покой, Лидия только думала о том, права она или нет в возникших подозрениях. Беседуя с рабочими, наводила разговор на тему о содержании ключа, осторожно выспрашивала у корейцев-промывальщиков, но не могла добиться сколько-нибудь толковых результатов. Рабочие не знали, их дело шуровать или долбить, а промывальщики скалили зубы и сводили на шутку свои неопределенные ответы.
— Мало-мало золота есть, мало-мало нет…
Помощник, как и смотритель, ссылался на пресловутую инструкцию и отгораживался ею, как заклинанием. Лидия старалась разобраться честно, здраво: может быть, ее подозрения носят слишком личный характер, может быть, возникновение их связано с предубеждением против мужа. Разве не переносится личная неудовлетворенность близким человеком на его дела, поступки, убеждения, даже на внешность? Попытки поймать мужа на слове были безуспешны: даже в интимнейшие минуты он оставался верен себе и повторял:
— Я ничего не знаю. Я даю сведения в разведочное бюро, там подводят итоги, подсчитывают, взвешивают. Мне ничего не видно. Я такой же слепой, как каждый рабочий.
Оставалось самой разрешать сомнения. Лидия потеряла покой. Она бродила по прииску, уходила далеко в долину, постоянная спутница — ягодная корзиночка — болталась в ее руке. Дни стояли погожие, такие, когда из тайги веет ароматами увядших мхов и трав, когда особенно легко возникают томительные думы. Забиралась на каменную глыбу, каким-то чудом оказавшуюся вдали от хребтов, среди долины. Издали глыба напоминала огромный пережженный кирпич с ровными отформованными краями. Остаток скалы был сплошь покрыт мозаикой цветных лишайников. На лысине, на самой верхушке, под лучами осеннего солнца, особенно ласкового в преддверии холодной осени, было уютно. Взгляд блуждал по пятнистым коврам, раскинутым по склонам сопок. Ясность дней, чистота красок и нежнейших переходов, омытых акварелью, делали мысль четкой.
В самом деле, может ли полюбить новое — новую власть, новых людей — человек, подобный Федору Ивановичу? Все, что он думает, чувствует, делает — положено делать, думать, чувствовать злому цепному псу, верному своему старому господину. Ему надо вывернуться наизнанку, чтобы стать иным. Невольно сравнивала мужа с отцом. Оба служаки, оба воспитаны прошлым. Отец, если и был жесток в семье, — на это были причины, замучившие его самого: недоверие к жене за ее неверность до брака. На людях же он был иным. Недаром его назначили управляющим прииском. В нем ценят способность и желание работать, ему прощают неисправимые для его возраста изъяны. Такой, как отец, пьяный, бесшабашный, не привязанный ни к чему земному — ни к семье, ни к своему углу, ни к религии, — был необходим хозяевам, как рабочий вол. Такой не позавидует. Можно спокойно спать за спиной подобных людей, плюющих на все. Отец презирал завтрашний день и гордился своим аристократическим презрением — презрением неимущего. Такой взгляд на свою прошедшую жизнь был удобен и поддерживался всеми средствами в горняцкой среде: спиртом, картами, притонами. Воспитывались размах, разгул, похожие скорее на отчаяние, но никак не на веселье. И рабы действительно размахивались широко, каждую минуту ставили последнюю ставку: на карту на столе, под «кумпол» — в забое, на стойку — в трактире. Слуги же, подобные Федору Ивановичу, были нужны для охраны владений, для присмотра за рабами. Они были заинтересованы в долголетии господ. Они подражали им во всем: в быту, в манерах. В квартире Федора Ивановича на окнах тоже висели шторы, хотя и не такие добротные, как у инженера-управляющего, а дверь открывала тоже прислуга, хотя и не в таком белоснежном переднике, но все же в переднике. И вот вдруг нельзя поднимать голову перед «бродяжней», изволь вилять хвостом в то время, когда хочешь схватить зубами за икру. В памятный день расстрела квартирка Федора Ивановича точно так же, как и дом управляющего, стояла с невинно опущенными глазами-шторами. Лида-подросток хорошо запомнила эти занавески, потому что в комнатках «дяди Феди», в полутемноте, горела лампада и отсвечивала на ризах икон…