– Их три брата, и все трое делают яды, – подтвердил Анисим Семёныч. – А что, ты разве смыслишь в этом деле? Если ты в благодарность за протекцию вдруг кинешься ему на шею – боюсь, наш Миньон и сам струсит. Они друзья с моим шефом, Остерманом, и оба такие церемонные, закрытые снобы, не любят, когда их трогают руками. Но если ты порадуешь герра Лёвенвольда свежей алхимической формулой – это может стать началом прекрасной дружбы.
– Я совсем не знаю алхимии, – признался Бюрен, – но знаком с астрологией. Может, составить для него гороскоп?
На коронацию вместе с хозяйкой отправились избранные – Кайзерлинг и Корф. Бюрен и Козодавлев не поместились в церемониальную роспись. Скромное положение герцогини Курляндской, увы, не предусматривало пышной свиты.
Обойдённые судьбою юнкеры грустно играли в карты в комнатке Бюрена, и Козодавлев продул уже талер, когда явился лакей с запиской.
– Юнкеру Бюрену от господина Лёвенвольда, – торжественно, как герольд, объявил сей ливрейный юноша.
Бюрен взял записку, развернул. У господина Лёвенвольда был смешной почерк, острый и мелкий, как царапины от птичьих коготков.
«Я знаю, что ты отставлен. Я осушу твои слезы, я тебя утешу. Приезжай к Китайскому павильону, здесь репетирует оркестр, поют кастраты – и недурно, и генерал фон Мюних готовит к запуску знаменитые свои фейерверки. У меня два кресла на крыше павильона и всего лишь одна задница. Ты можешь подняться ко мне на крышу и разделить со мною всю эту сказочную феерию». Рене явно не давались сложные обороты в переписке.
– Где Китайский павильон? – спросил Бюрен. – Нужно ехать или можно дойти пешком?
Козодавлев, прежде угнетённый проигранным талером, воспрянул духом – игра отменилась, и наметился праздник:
– Так здесь же, в трёх кварталах, неподалёку от Успенского…
– Тебя не зовут, – огорчил его Бюрен, – у барона Лёвенвольда на крыше только два кресла.
Про задницу он уж не стал цитировать.
– Deux 'etions et n’avions qu’un coeur… – пропел насмешливо дважды отвергнутый Козодавлев («У нас на двоих было одно сердце», из Вийона). Он не унывал – игра-то всё равно отменилась.
– Мне велено вас проводить, – напомнил о себе лакей.
Бюрен снял с вешалки шляпу и устремился за ним, по гулкой лесенке, бог знает чему навстречу.
У самой воды весёлые солдатики возводили тонкие остовы предстоящих огненных фигур – корону, и Палладу, и двуглавого орла. Китайский павильон стоял к фейерверкам так близко, что огненные искры непременно должны были просыпаться на легкомысленные головы его обитателей. Но грядущее никого не смущало – среди резных драконов и арочек заливался арией лохматый кастрат, и четыре скрипача играли на ажурной галерее мелодию одновременно бравурную и тревожную.
– Вот, – кивнул лакей на лестницу позади павильона, – там они.
И сбежал, не дожидаясь подачки – знал, что у юнкеров не бывает наличных денег.
Бюрен задрал голову – Рене смотрел на него с крыши, свесившись с ограждения, как кукушка из часов:
– Забирайся, трусишка – я подам тебе руку!
Бюрен вознёсся по лесенке, Рене протянул ему сверху сразу две руки, втащил на крышу (их бросило друг к другу) и, невольно прижавшись, осторожно и нежно поцеловал. Так, что захотелось ответить – но Бюрен терпеливо переждал поцелуй и спросил:
– Что это за место?
– Павильон для оркестра. – Рене кончиком пальца стёр с его губ свою помаду. – Концертмейстер влюблен в меня. Без взаимности, но он предоставил мне эту крышу и эти стулья за возможность хотя бы смотреть на меня снизу вверх.
Бюрен взглянул на Рене, словно оценивая – да, этого концертмейстера можно было понять, Рене походил одновременно на оперную травести, девочку, переодетую в мужское, и на фарфоровую куклу с каминных часов. Стоило пожертвовать крышей и парой стульев за возможность смотреть и смотреть на такого, снизу вверх…
– А почему ты не в Успенском, на коронации? – спросил Бюрен.
– Представь, мне больше нравится здесь. С оперой, с фейерверками. И с тобой…
Если он играл сейчас в своего шефа, Виллима Ивановича, то играл решительно, насмерть и всерьёз. Бюрен вспомнил об Анисиме Семёныче, об их вчерашнем разговоре…
Рене бродил по крыше, огибая стулья, и странно взглядывал искоса, из-под длинных золоченых ресниц.
– Скажи мне дату своего рождения, – попросил Бюрен.
– Зачем? – Рене остановился и уставился на него широко раскрытыми, недоуменными глазищами.
– Я составлю для тебя гороскоп, – пояснил Бюрен, – я знаю, что ты алхимик. А я – астролог. Больше мне нечем тебе заплатить за твоё доброе и любезное обхождение.
Рене усмехнулся краешком рта, подошел к Бюрену близко-близко, обнял его за плечи бархатной, браслетами звякнувшей рукой и на ухо прошептал щекочущим шёпотом какие-то даты. От его тёплого, медово-сладкого дыхания по шее побежали мурашки, и слава богу, что Рене сейчас же отступил и встал у края крыши, вглядываясь в ажурные фигуры фейерверков.
– Вот скажи, что ты думаешь обо мне, Эрик? Что я идиот, наверное?