Гваппо был преступник и в то же время не преступник. Он не столько ставил себя вне закона, сколько противопоставлял ему свой закон. По-своему он был даже благороден, а иной раз мог действовать и героически. По-своему он приносил пользу родному городу и по-своему боялся бога. Он готов был голодать и даже работать, лишь бы не запятнать себя воровством или грабежом; но зато те, кто совершал все эти преступления, должны были платить ему налоги и подати, чтобы обеспечить себе его терпимое к ним отношение. И торговые заведения ему тоже платили, потому что покровительство гваппо отводило и от здания, и от оборудования, и от работавших там людей все возможные беды; и среди донкихотов законной и незаконной торговли никогда не нашлось ни одного, кто осмелился бы восстать против гваппо, воскликнув: «Что?! Ваше покровительство?!» Вы не поверите, но гваппо был избавлен даже от необходимости брать в трамвае билет.
— Ваш слуга, дон Кармине, — говорил ему кондуктор, и он проходил в вагон, важный и надутый, под робкими взглядами обычных пассажиров.
Степень величия гваппо определялась количеством кровавых столкновений, в которых он был главным действующим лицом, но при этом учитывались не только количество, но и манера, стиль, которых он придерживался в этих стычках. Гваппо плотные и сильные, тупые и свирепые, как быки, пользовались меньшей симпатией, нежели гваппо-аристократы с движениями вкрадчивыми и в то же время упругими, как у тореро; прекрасно одетые, тщательно выбритые, они были в высшей степени злобны и коварны: в платочке, торчавшем у них из верхнего кармана, они могли прятать лезвие бритвы, и таким образом самый мирный жест вытирания губ мог всегда завершиться так называемым порезом, но главное — они были способны «вести спор», то есть заявить о своих претензиях не на диалекте, а на вполне сносном итальянском, и значит, провести по всем правилам вежливую по форме, но исполненную глубочайшего высокомерия процедуру, находя особое удовольствие в том, чтобы оттягивать посредством этой свирепой дипломатии переход к самому грубому действию. Четвертая страница наших газет часто бывала невольным гимном этим мастерам драки, которые имели в лице местных хроникеров своих неутомимых aedi.[25]
Помню вырезки из старых газет, которые однажды показал мне Сгамбати, мой товарищ по школе; в них говорилось: «Один против всего квартала… Берет приступом Борго Лорето — семь раненых, четверо контуженых… Повреждено одно здание»; он был отцом моего соученика, этот герой, тот, что, прежде чем схватиться с противником, кончиком дубинки (другого оружия он, по примеру Сальваторе Де Крешенцо, не признавал) дотрагивался до лба, который ему предстояло пробить в следующее мгновение; правда, иной раз дон Чиччо Сгамбати из сострадания к своей жертве просто ставил ее на колени, добиваясь от нее демонстрации покорности в этом ритуальном коленопреклонении, которое окрашивалось в народной фантазии мистическими красками настоящей литургии.В юности дон Чиччо пас овец в Скудилло; там он научился с ловкостью жонглера орудовать палкой и дубинкой; то было настоящее фехтование с самыми безупречными «мельницами», которые окружали его каким-то подобием ограды; из-за ограды этой наносился вдруг точнейший удар, который расплющивал на стене ящерицу или сбивал на лету бабочку. Потом пастушок стал упражняться на людях, и наступил день, когда квартал Стелла стал принадлежать ему. Когда я с ним познакомился, он был уже пожилым и всемогущим доном Чиччо. Ему принадлежала привилегия приводить к присяге новых рыцарей преступного мира, и он возглавлял комитет по чествованию святого Паскуале; он же руководил торжественной церемонией открытий новых тратторий и харчевен, он пресекал споры, устанавливал цены на некоторые продовольственные товары, он карал и награждал. Нередко дверь его подвала стремительно захлопывалась, пропустив внутрь женский плач: то была соблазненная. Дон Чиччо просил рассказать ему всю историю с самого начала, брал на заметку имя и адрес соблазнителя, мягко соглашался с девушкой, когда та заявляла, что в совершившемся принимала самое минимальное участие; а так как он был сентиментален, то под конец присоединял к слезам просительницы свои слезы, вызывая в ней смутное недоверие относительно его возможностей, которое очень скоро опровергалось реальностью.
— Могу я попросить вас об одолжении? — говорил назавтра дон Чиччо юному клятвопреступнику. — Я к вам насчет одной девушки, — мне хотелось бы быть у нее шафером, если только вы окажете мне такую честь.
— Ну, разумеется, — отвечал тот, косясь на в высшей степени выразительную дубинку посетителя, так умело положенную на пороге в самом луче солнца, что на ней была ясно различима каждая морщинка коры; затем дону Чиччо оставалось только назначить день бракосочетания и с тем же назидательным видом направиться к другому нуждающемуся в исправлении грешнику, но это только в том случае, если в этот день ему не предстояло еще заняться отвоевыванием состоятельного покойника для своей фирмы.