Есть у меня одно давнее, но четкое воспоминание, свидетельствующее о снизошедшем на нее смирении. Мне было тогда пять лет. В одно воскресное утро отец взял меня с собой, и мы совершили длинную неторопливую прогулку по бульвару Платанов. В руках у меня была камышовая тросточка, и пока мы шли, я все время старался втыкать ее в землю и вынимать в точности так, как втыкал и вынимал свою трость отец. Мы пришли в какой-то дом. Отец положил на стол конверт и заговорил с женщиной, которую мы там встретили. То была Олимпия. В ее голосе, поначалу приглушенном и без модуляций, в какой-то момент вдруг послышалось раздражение. Я не помню (да и вряд ли я мог что-нибудь понять), что говорила тогда Олимпия, чего хотела. Может быть, больше любви или больше денег для своей дочери? Но я испугался. Ничего не видя от слез, я поднял на Олимпию свою тросточку, и слабые детские удары обрушились на ее тяжелую, твердую, негнущуюся, как ковер, юбку. Мы поспешно вышли. Дома отец рассказал об этом эпизоде матери, и это наводит меня на мысль, что к тому времени у него уже не было от нее секретов; оба они оросили слезами мои волосы: как много, однако, плакали в тысяча девятьсот восьмом году в нашей провинции!
Еще один поворот колеса времени, и мне уже мало что остается добавить. В Неаполе, прежде чем покинуть нас навсегда, отец удочерил Эмму, которая была в ту пору уже совершеннолетней. Он высказал это свое желание во время исповеди в один из последних дней; мать поцеловала священнику руку и согласилась. Таким образом отец избавил себя от многих неприятных объяснений в потустороннем мире; и думаю, что, именно желая убрать все препятствия с его загробного пути, моя мать и заявила, что не имеет ничего против Эммы и хочет ее видеть.
Эмма приходила к нам раза два или три, со все более длинными перерывами между визитами. Мать целовала ее в щеку, сажала напротив и держала ее руки в своих. Эмма была очень похожа на отца, куда больше, чем я и мои сестры. Смотрела она на нас ласково, но ни разу не поцеловала: может быть, не осмелилась, а может быть, просто не захотела. Она получила учительский диплом; последний раз, когда мы виделись, она сказала, что едет работать в какой-то дальний город.
Со своего нового места жительства Эмма прислала нам несколько писем, и больше никаких вестей от нее не было. В результате я могу сказать, что если я очень мало сумел узнать отца из-за того, что тут вмешалась смерть, сестру я узнал еще меньше из-за того, что тут вмешалась жизнь. Может быть, Эмма умерла, как это случилось с той поры со множеством людей, включая и мою мать; а может быть, она просто меня забыла, вышла замуж, и наше длинное, серьезное, печальное лицо продолжается теперь в ее детях, которые никогда не встретятся с моими; а впрочем, кто знает?
Но если судить с внешней стороны, на этом существование моей сводной сестры Эммы для меня заканчивается; события, о которых я рассказал, так и не получили продолжения, мне известна лишь ничтожная их часть — то, что лежало в их основе.
Застегнутый на все пуговицы, с седой суровой бородой, отец глядит на меня с пожелтевшего портрета. Не думай, папа, что я тебя осуждаю. Все, что ты сделал, ты должен был сделать или просто не мог от этого удержаться, а может быть, ты даже и не знал, что делаешь, — мы ведь часто бываем похожи на тех, кто несет послание, не зная, что в нем содержится! Последствия твоего греха со всем заключенным в них добром и злом, видимо, не остановить уж никогда, но ты, и первая твоя жена, и Луиза, и моя мать, и Олимпия — вы уже вместе, примирившиеся и успокоившиеся, и ждете одного только меня, чтобы сломать ту мою камышовую тросточку и вышвырнуть ее в пустоту, смеясь над моим детским волнением.
Обманчивый мальчик
«Остерегайся чувствительности», — предупреждают меня с искренним желанием сделать мне добро те мои коллеги, которым эта опасность не грозит с самого их рождения.
Хорошо, я буду остерегаться; я и так уже пишу, положив на сердце мешок со льдом… И все же некоторых вещей невозможно избежать! Вот, например, получаю я из городка, о котором не знаю даже, большой он или маленький, из городка Монторсо Винчентино, бандероль. В ней я нахожу множество тетрадных листочков, на которых резвятся самые разные детские почерки (слова выглядят словно нарисованные, с них пишут портрет, посадив их в воображении в какую-то определенную позу, когда у них, словно на лице луны, становятся различимыми глаза, нос, рот).