— Не помню. Я был уверен, что он мне будет отпущен, и больше об этом не думал. О, не пеняйте мне, святой отец. Если бы вы знали, как я страдаю. Это ведь только вчера я научился ходить: шаг — падение, шаг — падение; тогда расстояние от одного предмета обстановки до другого в доме нельзя рассчитать, материнские руки кажутся бесконечно длинными, а отцовская борода похожа на дремучий лес; это вчера я плакал, чтобы меня положили на большую родительскую кровать, на том покрывале я тысячу раз совершал кругосветное путешествие. Святой отец, то, что я вам это рассказываю, не бесполезно. Когда мне был отпущен первый грех, мне было пять. Вот послушайте. Это произошло июльским днем. Отец имел привычку часок-другой спать после обеда, а мы — дети и мама — уходили и садились на крыше, да-да, на крыше нашего дома. Мы пролезали через чердак, пронизанный солнечными лучами через щели в потолке и по приставной лестнице преодолевали последнее препятствие, отделявшее нас от нашего бельведера. Там, наверху, всегда чувствовался легкий ветерок, который словно что-то нашептывал в колпаки дымовых труб или в уши кошек. Наступал и отступал меланхолический покой: мать молчала, мы тоже, вокруг, насколько хватало взгляда, были только черепица, стены, парапеты и силуэты громоотводов, похожие на заглавное «А», струйки дыма, часто в небе неожиданно возникали несколько трепещущих воздушных змеев. Обычно мы сидели на горизонтальном участке крыши между двумя водостоками, но в тот день, на следующий день после моего первого греха, я немного отодвинулся в сторону, так, что мать даже не заметила. Короче говоря, я потерял равновесие и свалился бы вниз, не схвати она меня каким-то чудом. Кстати, что любопытно — я не испугался. Напротив, я ощутил нечто вроде сладостных угрызений совести, острейшего сладострастного отвращения от дурного поступка, совершенного накануне: Иисусе, обещал я, я никогда больше так не буду.
— А что это был за грех?
— Я этого не помню, святой отец, простите меня. О, эти дни на крыше! Чистый воздух наверху вызывал у нас аппетит, и зная это, мать всегда брала с собой немного печенья. Мы ели, глядя, как ласточки прочерчивают небо сплошными линиями, непредсказуемыми, словно движения клинка фехтовальщика, и я думал: если бы они оставляли черные следы, как карандаш, то в несколько мгновений заштриховали бы небо. Кстати, о печенье, святой отец: чем заменяют там, в другой жизни, вкус хлеба?
— Подумайте о своей душе, сын мой, — говорит священник. — Покайтесь, время уходит.
Разве это справедливо? Я раскаялся глубоко-глубоко, я готов ко всему: конечно же, не из гордости отвечаю я на прощальные слова земли. Сейчас она станет маленькой настолько, сколько надо, чтобы я расцеловал ее в обе щеки, как делают близкие люди при встрече или расставании. Я говорю:
— Дайте мне проститься с ней, святой отец, в ней ведь скрыта душа.
Итак, прощай, прощай все, что имеет значение на этой земле. Арно во Флоренции и вы, искры, сыпящиеся с трамвайных дуг на корсо Индипенденца в Милане, не забывайте меня; фонтан Треви и крики торговцев прохладительными напитками на вокзале в Пьяченце, Ионическое море и абрикосы на ветке за какой-то калиткой в Тревизо, Этна и колченогий стул на переезде в Пьедигротта, мол в Генуе и хлопья снега, которые ты отряхиваешь с моего зонтика, пока я покупаю газету в том киоске, где всегда, — помните, помните обо мне!
— Давайте лучше о грехах, сын мой.
— Я ничего о них не знаю. Родиться — это грех? Жить — грех? В таком случае я настолько грешен, что умираю. Я должен был постоянно следить, как ищейка, сам за собой, святой отец? Как все на земле, я был и полезным, и вредным. Вода одного топит, а другому утоляет жажду; огонь здесь спасает, а там — разрушает; то, что сегодня — пища и жизнь, завтра становится ядом и смертью. Мои грехи — это грехи травы и облаков, святой отец, а добрые дела такие же, как у земли. И в самом деле, я работал, я был мельчайшей частицей огромного, тяжелого труда, который не прекращается под солнцем. Святой отец, дайте мне попрощаться с моей работой. Я начал ее так рано, когда бритва еще не касалась моих щек, а мои радости и печали были радостями и печалями ребенка. Я стал мужчиной, и взял себе жену, и имел детей, и был прекрасен или безобразен, толст или тощ, счастлив или печален, но всегда на одном и том же месте, как январь или апрель на своем месте в календаре; сегодня я завершаю не настоящую жизнь в полном смысле слова, а долгие сезоны моей работы. Дайте мне проститься с ней, сказать «Прощайте!» моим дедам, моим внукам и моим потомкам. Работа, я сожалею о тебе, хотя ты меня и обманула. Ты не принесла мне пользу, как я — тебе, ты казалась средством, а на самом деле была целью, вот и все. Но ты мне нравилась. Да, святой отец, не существует никакой другой работы, кроме писательства, которая бы до такой степени была похожа на того, кто ее делает. Мастерство значения не имеет. Портрет — всегда портрет, неважно, жалок он или величествен, принадлежит ли кисти мастера или ремесленника.