В это время сивый схватил своего противника за загривок и встал на дыбы. Гнедой резко повернулся и ударил его задними копытами. Оба жеребца так увлеклись боем, что только в последний момент заметили приближение третьего жеребца – вороной масти, с белой отметиной на груди.
– Смотри-ка, едче один! – загомонили работники. – Интересно, на чью сторону встанет, а?
– А, не понимаешь, так молчи! Это же красавец, ты на масть, на масть посмотри, он же синий, а не вороной, ему первые оба и в подметки не годятся!..
– Все-таки белый самый красивый! – не замечая, что говорит вслух, сказал Загит. – Он на подснежник похож… Хотя и гнедой тоже красивый, вороной просто больше, хотя и он красив… Да они все красивые! Зачем только им позволяют драться, они же друг друга покалечат!..
– Ах вы, скоты жирные, падаль шайтана! – вдруг закричал незаметно подкравшийся сзади Хажисултан-бай, и Загит, вздрогнув от неожиданности, шарахнулся в сторону. – Я, может, для того вас нанял, чтоб вы услаждали свои глаза?! Может, вы никогда не видали, как жеребцы бьются? А ну, живо за работу!
Работники нехотя разошлись по местам, а Хажисултан, выплеснув воду из медного кумгана на площадку перед домом и еще раз горделиво окинув взглядом место, где бились жеребцы, неторопливо повернулся и скрылся за дверью.
16
На следующий день Султангали уже устроился помогать табунщику Усмангали, а Загит еще несколько дней не мог найти себе работы. Он бродил вокруг стойбища, стараясь не попадаться на глаза отцу, прислушиваясь к лесным звукам, впитывая запахи цветов и деревьев, любуясь издали табунами.
С утра до вечера звенели на лугах колокольчики Лежа в густой траве на краю леса, Загит видел, как спокойно и неторопливо возвращаются к стойбищу коровы, и за их гладкими, лоснящимися спинами садилось остывающее к вечеру солнце, как навстречу им выходят на вечернее пастбище козы, днем обычно жарящиеся на солнцепеке.
Мальчику нравилось следить за тем, как делают кумыс; дождавшись, когда жеребят подведут перед дойкой к кобылам, он старался приблизиться к этим головастым, тонконогим, стройным маленьким лошадям, дотронуться до них, но жеребята взбрыкивали и отбегали в сторону; затем, когда их опять запирали на стоянке, огороженной жердями, а женщины мешалками взбивали солод в больших деревянных чашах, то и дело пробуя его на вкус и добавляя молока от других кобыл, он снова пытался приблизиться к жеребятам, тянул руки через изгородь, звал, причмокивая, но жеребята пугливо теснились у другого края загородки, кося на мальчика испуганными влажными глазами, перебирая стройными ногами с аккуратными черными копытцами… Когда же ему надоедало ходить по стойбищу и лесу, Загит уходил на облюбованную им небольшую полянку с густой высокой травой и редкими вспышками желтых одуванчиков; там он ложился, подложив руки под голову, подставив лицо солнцу, и слушал, как мелодично поет овсянка, как кричит зяблик, шумит листва.. Нередко он засыпал на солнцепеке и просыпался только к вечеру, когда солнце уже садилось, и со стороны стойбища слышно было мычание возвращающихся коров, и где-то далеко в лесу хрипло и монотонно крякал коростель, в ельнике уже сгущалась темнота. Одуревший от сна, он еще немного лежал на земле, потом вскакивал и быстро шел к стойбищу, чувствуя, как от свежего вечернего ветра ясно становится в голове и на душе, как широко открываются глаза навстречу этому ветру и заходящему солнцу, как тепло ласкают кожу последние красноватые лучи…
Однако не прошло и недели, как эти счастливые дни безделья кончились. Однажды утром, едва он вошел в летник, Хаким набросился на мальчика с руганью и подзатыльниками.
– Щенок! – кричал он. – Ты что о себе думаешь, отродье шайтана? Даже Султангали работает, даже младший сын помогает мне, а ты и пальцем о палец не ударишь, чтобы помочь семье? Разве ты сын бая, чтобы бездельничать? Разве ты не должен мне за хлеб, который ел всю зиму?! – остренькая бородка Хакима гневно тряслась.
Мальчик закрыл голову руками, покорно принимая сыплющиеся на него слова и удары. Он понимал, что виноват, и хотел только, чтобы гнев отца скорее утих.
И действительно, вспыльчивый, но отходчивый Хаким скоро успокоился и сел у очага, хотя и продолжал ворчать на провинившегося сына: