По улице пробежал мальчик — быстро, как девочка. В этом возрасте девочки бегают быстрее. Но это всё-таки мальчик. Брюнет. Маленький, но жгучий. Я подумал, каким он будет на выпускном вечере: крупный, пухлый, в плохо сидящем костюмчике, с чёрной полоской над верхней губой. Тот возраст, когда бриться глупо, а не бриться — тоже глупо. Хотя нет, жгучие брюнеты рано взрослеют. Ну, побреется. Отцовской опасной бритвой или «шик-вилкинсоном». Царапины на губе ему отец протрёт водкой. Пока его мама, осторожно постукивая шпильками по неровной каменной плитке, несёт домой охапку роз — огромных, ростом с трёхлетнего ребёнка, с тяжёлыми свёртками бутонов. Розы — в банку с водой, в которой развели сахар и анальгин. И на балкон. Потом будет скандальчик: сын захочет любимые рыжие ботинки, мать заставит его втиснуть ноги в чёрные блестящие оксфорды, на которые семья полгода копила… Актовый зал, набитый людьми, цветами и воздушными шариками. Пахнет потом, духами, одеколоном и резиной. Цветы не пахнут. Они тепличные, на гидропонике. Там, откуда я родом, цветы пахли, зато шарики не летали. Их почему-то надували обычным воздухом. Здесь они летают, как им и положено. Эти летающие шарики обошлись Советскому Союзу в тридцать миллионов жизней. Ну, американцам тоже досталось на орехи. От ихнего Капитолия даже фундамента не сохранилось. Хотя бритвы, оксфорды и газ для шариков почему-то делают они. А если что у нас и хорошего и производится, то на их заводах и под их руководством. Кто кого в итоге победил — непонятно. Зато шарики летают.
Ещё раз отхлебнул из банки, снова подумал насчёт курить. Нет, всё-таки сыро. Но всё-таки не так сыро, как у нас дома.
Вообще-то я здесь в отпуске. А так я живу в приволжском городке. Работаю в районной больничке. Я хороший врач. Так что талоны мне отоваривают полностью и в срок, и нет проблем со спиртом. Я меняю его на бурбон. И всё было бы прекрасно, если бы не сырость. Больница выделила мне флигель старого лазарета. Окна выходят на двор, из-за деревьев к нам никогда не заглядывает солнце. У нас вечная мокрядь, капли воды на трубах, влажное дерево. Проржавело всё, даже гвозди в прихожей, на которых висит моё барахлишко. Ржавь прикипела к стене, вытащить эти гвозди уже невозможно. Глядя на них, я вспоминаю стихи Блока о болотах.
В кладовке у меня дома стоит искусственная ёлка, оставшаяся от прежних жильцов. Её давно пора выкинуть: каркас насквозь проеден сыростью. Но я боюсь её трогать. Мне кажется — тронь я её, и обо мне тоже вспомнят. И выкинут. Во тьму внешнюю, где плач и скрежет зубовный.
Какая банальная метафора: ёлка в кладовке — скелет в шкафу. Хотя скелет в шкафу — это я сам.
— Товарич, надо супу? — это Тося. Подошла бесшумно. Как может женщина с таким весом ходить как кошка на цыпочках, я понять не могу. Какая-то чёрная магия.
— Супу надо. И меню, — прошу я.
— Меню можно, — Тося многозначительно улыбается. У неё прекрасные белые зубы. Она находит меня интересным мужчиной. И уже пару раз передавала через Диего, что свободна в любой вечер, кроме субботнего.
Тоже улыбаюсь. Мне сложно объяснить простодушной негритянке, что с ней не так. То есть — что со мной не так. Может, сказать Диего, что я поймал на фронте большую дозу и теперь у меня в штанах нет ничего интересного? Наговаривать на себя не хочется, но так будет проще… Или всё-таки задвинуть в дальний угол всякие сложные чувства и заглянуть на огонёк? Как там у Блока?
Я не успеваю ничего решить, как меня накрывает паратайм.
Это мерзкое чувство знакомо любому наблюдателю или работнику. Физическая природа его известна: дисфаза личного биовремени и текущего таймлайна, обычно в окрестности критической точки. Все эти слова не касаются того, что ты чувствуешь. Ощущение вполне шекспировское: time is out of joint, и этот вывихнутый сустав времени — ты сам. Между тобой и миром появляется какой-то зазор. Ты находишься немного не здесь и чуть-чуть не сейчас. Как будто выдвинут из системы вещей, составляющих реальность. Разница крохотная, на волосок, но острая до рези.
В Вечности паратайм считался полезным явлением. Он не даёт забыть, что в любом Столетии ты чужой. Но Вечности больше нет. Я буду жить здесь и умру здесь, в отдалённой и бесполезной ветви тентуры. Которая перестанет существовать где-нибудь через полвека. Все варианты с победой СССР в Третьей Мировой не дотягивают даже до полноценного столетнего возраста. И кончаются не взрывом, даже не всхлипом, а пшиком. Но я этого уже не увижу.
Я не успеваю додумать эту мысль до конца, когда на террасе появляется он.