«Казаки не придают стычкам и ссорам такого значения, как мы!» — догадался обрадованно Лаврентий.
Кузнец принес на показ кованный из меди крест. Василь Скворцов советовал ставить церковь на бугре дувана. Там сплошная скала, не надобно в земле укреплять глубинно основание. На крылечке же, до ужина, порешили отдать Лаврентию пустой дом убитого писаря Горшкова. Хоромы богатые — по уважению. Запас дров там на зиму велик, хотя половину украл Ермошка. На стенах — ковры персидские и турецкие, в сундуках — тряпки и рухлядь, на полках — посуда, в ларях — зерно. Все там сохранилось за дверями, под печаткой атамана. Токмо ставни плахами забиты. Убери горбыли — и живи! Со всеми поговорил общительный Лаврентий. Он сразу всем понравился простотой, живостью, насмешками над своими чудесами.
— Народ добр, велик в устремлениях, но темен. Он подавлен бедностью, властью, суевериями. Чудо освобождения дает вера. А мы пока восторгаемся тем, что не горит обложка библии из горного льна. Человек без веры — животное, вепрь. Смута доказала сие глумлением повальным над женками и юницами, убийствами дитятей, озверением и опустошением. Если я приведу грешника маленьким обманом к большой вере, то соглашусь сгореть в костре!
«В этом твоя суть!» — отметил про себя Меркульев.
— Зачем заставлять верить человека в то, чего нет? — спросил упрямый Охрим.
— Вера — кровоточие украсного в человеке, сие — чудный вымысел и правда. Паки есмь бог, кто-то презирает и любит нас! Я полагаю, что бог бысть и пребудет. Веры разные — бог один! А христианство — самый короткий путь к богу! И к твоему, Охрим!
— Мой бог — республикия!
— Республикия — тоже вера!
Есаулы заулыбались. Меркульеву не понравилось, что толмач опять привлекает к себе много внимания.
— О жизни потребно мороковать, гром и молния в простоквашу!
Предупреждение атамана всех насторожило. Но как священный огонь непринуждения мерцает в сосуде дружеского общения, так скованность льдеет в нажиме и подчинении. И чужим языком начинают говорить люди.
— А как поживает юнивый писарь князя Голицына? — вопросил напыщенно Охрим.
— Сеня?
— Да, мой внучок Сенька. Семен Панкратович. Он изредка передает мне писульки.
«Вот откуда Меркульев узнал мое имя», — быстро сообразил Лаврентий.
Но виду святой отец не подал. Говорил спокойно, без вранья. Не суетился мелочно. Не заискивал.
— Сеня здоров и весел. Мы с ним в большой дружбе. Но я не ведал, что у него есть дед на казацком Яике.
«Лысая варежка! — сокрушался молча Меркульев. — Выдал нашего дозорщика. Простодушен до дитятства. Захотелось, видите ли, старику побалакать о любимом внуке. Уж лучше бы болтал про своего чертова Лукреция-Мокреция или Гомера, задери его холера».
— А знакомы были с моим другом Авраамием Палицыным? — разговорился Охрим.
— О, великий человечина! Он и спас Русь от поляков! Он поднял народ на борьбу своими посланиями! Жаль, что всю славу его прилепили Минину.
Во двор вбежал Гунайка, торопился, даже калитку не закрыл за собой. У крыльца остановился растерянно...
— Говори, говори. У нас нет тайн от отца Лаврентия! — пробасил Меркульев добродушно.
— Отцеубийство. Старшой сын зарезал отца, Силантия Собакина.
«Как хорошо! — подумал Меркульев. — Избавил меня от греха!»
Силантий, бывший атаман, знал об утайной казне. Его так и так надо было убирать! Мог выдать, хотя клятву держал, целовал крест.
— Иди, Гунайка. Повели дозорным бросить убийцу в яму. А нам не мешай! — распорядился Хорунжий.
— Кто этот Силантий? — спросил святой отец.
— Бывший атаман. Республикиец, как и Охрим! Еще хуже: хотел отменить и выбросить в море золото. Мол, все зло от богатства и злата! Дорогую посуду во всех домах побили. Изорвали и сожгли хорошие зипуны, рухлядь красную. Хлеб поделили поровну. Но скоро все сеять перестали, порезали скот, стали мереть с голоду, — поведал Богудай Телегин.
Жена Силантия, сиречь Домрачиха, околела! — злопамятно напомнил Меркульев. — Дочку его, Верку, кормилица выходила.
— Прошу гостей к столу! Добро пожаловать! Хлеб и соль! — вышла с поклоном на крыльцо Дарья.
За ее спиной держали на шитых рушниках ковриги и солонки Нюрка Коровина и Марья Телегина. И сразу все остро ощутили, что проголодались, устали от впечатлений и разговоров. Но прошли в избу не спеша. Один только Меркульев все еще думал о Собакине:
«Я ведь собирался сегодня ночью его порешить! Не за себя, он мне безвреден. Но Силантий уже проговорился в шинке, что есть на Яике утайная казна!»
Лаврентий не сел в красный угол, устроился лицом к иконостасу, спиной к шестку. И на еду не набросился, аки дикарь. А Хорунжий сразу ухватил кус медвежатины, начал мазать его обильно горчицей. Не выпили еще, не сказали торжественно слово застольное, а он уже жрет. И кузнец не лучше: отломил у севрюги голову, красоту на блюде испортил. Охрим на гуся набросился, зачавкал. Глаза от удовольствия закрыл, будто кот... Достойно сидят токмо Коровин, Скоблов, Телегин, Скворцов...
Меркульев разлил вино в чаши, святому отцу наполнил почетно чеканенный серебром рог.
— За здоровье бабушки Гугенихи! — сказал Лаврентий, вставая и осеняя чело крестом.