— Я вижу, вы удивляетесь, — продолжала Татьяна, — что я не… поражена, не взволнована при таком исключительно стран ном открытии, что наш караульщик (она опять улыбнулась как прелестно было лицо ее в эту минуту!) читает такую пре мудрость, но я… я давно проследила вас.
— Каким же образом?
— Не все ли равно? Я наблюдательна, запомните это. И я знаю о вас даже то, что вы хотели бы, может быть, особенно скрыть. (Я не без труда вынес ее проницательный взор; «неужели… неужели и о деревенских моих похождениях?») — Но скажите мне, что это значит?
Я наклонился и поглядел на страницу, которую она показала мне. Это было все то же место о пентаграмме. Там на полях мною карандашом против строки: «Каким путем вошел, таким и выходить», было написано: «Что Бог очистил, того ты не почитай нечистым».
Я опять покраснел. Но мне не только захотелось объяснить, что это значило, но и показать заодно самоуверенной барышне, что в книгах, подобных той, какую она держала в руках, великая мудрость в каждой строке, как затаенный алмаз, только упорная мысль, как жезлом, как из скалы, высекает запечатленный родник. В эту минуту я был тщеславен, но пусть извинением мне послужит каждый из нас, из мужчин: все мы молодеем под прелестными взорами юных женских существ и, каждый на свой образец, не прочь вскочить на коня и лихо на нем погарцевать, порисоваться. Выезд мой не был слишком удачен, и я получил очень скоро от маленькой женской руки сильный и меткий удар, выбивший меня из седла.
Это было, верно, курьезное зрелище, если бы поглядеть на нас со стороны.
Она была в этот день очень нарядно одета. Коричневый бархат (день был прохладный), несколько суженный книзу у ног, облекал ее гибкое узкое тело с понятною нежностью. Ворот спереди был немного открыт и подымался с боков высоко с отгибами возле самых ушей. Спереди, вдоль всего платья от шеи к ногам, шла сплошная, очень изящная, неровно широкая вставка того же оттенка, как бархат, только светлей, с неясным узором и затуманенным блеском мне неизвестной материи. Близко сомкнутые, узенькие носки ее лакированных туфель. казалось, не скрывали веселой надо мною насмешки. Сейчас стояла она ко мне несколько в профиль, и это и отчуждало ее, делало неприступной, и неотразимо к ней привлекало Что до меня, то я, вероятно, был близок к карикатурному виду. Костюм мой, если блистал, то разве местами, лишь свежеразодранными на плече и на рукавах при перетаскивании сучковатых дубков.
Запах духов, к которым был я всегда чрезмерно чувствителен, опьянил меня сразу, когда я наклонился к ее плечу поглядеть на страницу. Я несколько ошалел, но с тем большей готовностью заговорил перед ней.
— Вы помните это, конечно, — сказал я, отступая и с жадной поспешностью глубоко вдыхая, как бы про запас, ее удивительный запах. — Вы помните, как Мефистофель в одежде странствующего схоласта, преобразившись из пуделя, хочет уйти и натыкается на пентаграмму. Фауст ему предлагает окно и трубу, и дверь для выхода. Но на пороге его сторожит пентаграмма, а выход для привидений и для чертей должен быть тот же, каким был и вход.
Я поднял глаза и увидел лицо Татьяны с внимательно сдвинутыми близко бровями; она походила в своем теплом и ласковом бархате так неожиданно на простую девочку-школьницу. Впрочем, лицо ее мгновенно переменилось навстречу моим глазам. «Ага, — подумал я, — а ведь я еще ничего не сказал».
— И вот Мефистофель, как дух, чистый дух, — продолжал я опять с одушевлением, — знает то, что для человека, даже такого, как Фауст, закрыто, и намеком ему говорит о его же, Фаустовой, трагедии жизни. И Фауст сам, чистый в нем дух, вошел в этот мир, приняв человеческий образ, и вот томится уже в этом своем воплощении, ища себе выхода. Но он, как человек, не знает теперь, затуманенным сознанием не может припомнить того, что духу было открыто.
— А именно? — перебила Татьяна, и ноздри ее приподымались; я понял, что в эту минуту она забыла следить за собой.
— А именно… Дух Фауста мудрствовал, он бился в окно и в трубу, а выход один — откуда вошел. Он был рожден, а стало быть… Стало быть, и уйти надо тем же путем.
Я немного забылся. Может быть, это была одна моя казуистика, но не в слишком связных словах, почти забыв о Татьяне, я в первый раз вслух досказал свою мысль: дети, не что иное, поистине, рождает индивидуальную смерть, но бессмертие в теле здесь на земле единоличного существа — это фикция (я с горечью хоронил свое мессианство), и дух освобождается именно только так, через поток новых существ, через детей, тем же путем, каким и сам проник в телесную плоть…
Когда я снова увидел Татьяну, лицо ее выражало такую далекость ко мне, было так холодно и почти злобно, что во мне сердце упало.
Мы помолчали. В большом отдалении погромыхивал гром, слабо шумела листва над головой, ни одна птица не пела поблизости.
Она протянула мне книгу, я взял ее и глядел вслед уходящей Татьяне; она отвернулась внезапно и ничего не сказав. Я ничего не понимал, на душе было горько.