Через несколько дней и я выехал в Ростов. Эти дни — роковые в жизни моей семьи — стоят сейчас перед моим сознанием то непоправимым укором, то давят кошмаром тяжелых переживаний, открывая собою страшную страницу моей судьбы, которая, несмотря на то, что теперь сомкнулся круг и я опять на родине, — еще не дописана и не перевернута. В судьбе моего поколения я не был исключением. Это не избавляет меня сейчас, когда этапы кончились, ответить на вопрос, нужно ли было мне уезжать в эти зарубежные дали, где я проблуждал более тридцати лет, или нужно было остаться на родине? Я думаю, что постановка такого вопроса была бы делом вообще праздным, если бы не было объективных данных для ответа на него. Все, кто меня знал по моей общественно-педагогической деятельности в Харькове, по моему характеру («Николай Николаевич — самый принципиальный человек в Харькове», — говорила обо мне одна учительница-коллега), по политическим симпатиям того времени не только не удивлялись, что я собираюсь уезжать, но несказанно удивились бы, если бы я остался. По своему положению в городе и в педагогическом мире, по своим резким и непримиримым выступлениям против тогдашнего большевизма, мне было бы, вероятно, необыкновенно трудно, почти невозможно, удержаться на поверхности обычной жизни, и я, если бы не погиб в условиях политической неразберихи, в дальнейшем, так сказать, по академической линии, в лучшем случае, очутился бы в ссылке. Тот школьный режим, который я оставил, был для меня совершенно непереварим, и я не мог бы с ним бороться. Таким образом, обо мне нет речи, хотя тоже — вопрос, как бы перенесла сама Ирина мою катастрофу. Но нужно ли было и Ирину подвергать этой же участи? Этот вопрос сложнее (в сущности, он тоже бесплодный), потому что Ирина уезжала четырнадцатилетней девочкой, которая могла бы в детстве пережить ужасы переходного времени и выйти на здоровую дорогу жизни в родной стране. Ее слова, брошенные уже потом, в 1933 году
больно бьют мне в сердце, несмотря на свою риторичность. Тут нас с Ириной, кажется, один Бог рассудит…
***
Выброшенные из своего гнезда, мы были предоставлены, более чем когда-либо, самим себе и должны были надеяться только на свои силы. И здесь я хочу остановиться на некоторых чертах натуры Ирины, как они сложились перед этим трагическим моментом.
Учитывая всю детскую фразеологию ее дневников, нельзя не остановиться на некоторых ее признаниях, очень характерных для ее же отравленной известной идеологией души. В дневнике от 3 дек. 1919 г. у нее есть такая запись: «Заметки о самой себе. Я додумалась, что я не только двуличная, но и троеличная.
1. Ирина поэтесса. Я живу настоящим, хотя у меня есть и прошедшее, но я никогда не опускаюсь в скучные воспоминания. Будущее пугает меня своею неизвестностью. Я живу и наслаждаюсь жизнью. Я слышу дыхание смерти, но не боюсь его. Я живу только один день, каждое утро я рождаюсь и каждый вечер умираю.
2. Я Ирина патриотка: я живу только будущим. В будущем я могу исполнить мои великие идеи, пойти на помощь воскресающей России…
3. Ирина лентяйка: я живу только прошедшим. Мою теперешнюю жизнь составляет прошлая. Каждый момент прошлого я перерабатываю, вновь переживаю и понимаю по-другому. Другие называют такое занятие «ленью». Меня никто не понимает, да я и открываюсь только самой себе. Никто не понимает моей любви к поэзии, моего патриотизма и моего погружения от действительности».