В Туапсе мы пробыли около двух месяцев. Это было довольно суровое испытание. Жили мы в Греческом училище, в полном смысле «в тесноте, да не в обиде», в маленьком классе. Скоро приехал к нам мой университетский товарищ
Д. М. Давидов с женой, с которым я встретился еще в Ростове, и мы стали устраиваться впятером в одной комнате. Лишние парты вынесли, а из парт сделали себе ложа: спали в три этажа — на полу, затем на сдвинутых партах, а потом наверху, на классной доске. Разумеется, это было неудобно, но на это никто не обращал внимание. Лампа была маленькая, и когда со стеклом произошла авария, то дырку залепили бумажкой. Холод был отчаянный, печка растапливалась с трудом, а дрова чуть ли не подворовывали где-то. На беду зима в этот год стояла здесь, как говорили, исключительная, и дул свирепый норд-ост — он на улице валил с ног, задувал в щели окон и заставлял кутаться в шубы. Случалось, что подоконники покрывались слоем льда и вещи, стоявшие на них, примерзали. Помню, как курьез, когда к перилам крыльца примерзла самоварная труба и на кране образовалась льдинка, в то время как вода в самоваре кипела…
Невероятная погода заставляла всех сидеть дома. Мы с Давидовым по вечерам играли в пикет, но больше насыщались нашими университетскими воспоминаниями (мы оба, между прочим, участвовали в студенческой московской экскурсии в Грецию под руководством проф. С.Н.Трубецкого). Словом, все было так, словно мы застряли в непогоде на какой-то станции и ждали поезда. Были совсем маленькие радости, но зато большие тревоги. Кто-то занес сыпняк в Тургеневское училище (там тоже жили беженцы), а оттуда — в наше. Было жутко, когда стали умирать товарищи по несчастью, с которыми успели сжиться в пути. Хоронили Зубкова (учителя с Дона); над его могилой сказал несколько слов А.М.Никольский (из Харькова), цитируя Пушкинское: «и хоть бесчувственному телу» и т. д., сам уже зараженный страшной болезнью. Невыносимо больно было смотреть, как он бегал по всему городу, отыскивая камфору, с верой в спасительную силу которой люди ложились в госпиталь. Через несколько дней хоронили и его. Но мы твердо верили в нашу прививку, и это поднимало наш дух.
Взрослые, мы могли говорить о многом, даже обсуждать наше положение с некоторыми деталями, происходящими на глазах, но на Ирину тяжело было смотреть. Лишенная своей детской среды, она слушала наши разговоры и малоутешительные политические прогнозы, по обыкновению трагические. Вынужденное безделье, трудность чем-либо себя занять по целым дням в комнате убийственно действовали на ее психику. «Целый день я сидела на партах, закутанная в шубу, — пишет она, — и смотрела в окно или раскладывала пасьянс. Я тосковала о Харькове, о гимназии, о подругах и не могла отвлечься. Недели через полторы папа Коля устроил меня в гимназию. Я ликовала. С радостным чувством я в первый раз пошла туда в смутной надежде найти там потерянное, чего так недоставало мне при такой жизни. Это была уже третья гимназия, куда я поступила, и поэтому, сразу, как только я попала в класс, в шумную толпу гимназисток, я почувствовала себя дома. Я быстро познакомилась с девочками и скоро узнала все дела класса. Мне показалось, что я опять попала в свой мир…» Как иллюстрацию приведу один эпизод, занесенный ею в дневник 10 янв. 1920 г.: «Класс очень шумный. Сегодня начальница говорила: «Как вы шумите! Вот и новенькой вы покажетесь с плохой стороны!» А затем, обращаясь ко мне, меня спросила: «Видели ли вы, чтобы так шумели?» — «Видела, — говорю, — и еще больше видела». За спиной раздались дружные голоса: «Молодец, поддержала класс!» И класс уже смотрел на меня, как на верного товарища». Но уже на другой день наступает некоторое разочарование, в связи с порядками гимназии, с отсталой пятибалльной системой и проч.
Стихи и дневники Ирины за этот период полны невыносимой тоски. Эти настроения в связи с тифозной эпидемией, которая продолжала вырывать свои жертвы из наших знакомых, живших с нами рядом, в таких же условиях, как мы, должны были естественно приводить к мысли о смерти, которую Ирина впервые в своей жизни увидела близко. Достойно удивления, что она ее не напугалась, наоборот, Ирина склонна была рассматривать смерть, как известный «выход из положения».