В эпоху нашего беженства такие неопределенные напутствия, пожалуй, только и могли быть реальностью. Но так было до поры до времени. Вскоре, когда вступила в войну Россия, вопрос о будушрости Игоря стал на очень конкретную, и даже срочную, почву. Как известно, русская эмиграция в подавляющем большинстве, особенно в той части русской общественности, к которой принадлежали мы, была определенно оборонческой. Начальные неудачи России вызвали чувство глубокой обиды, уязвленного национального сознания и патриотического подъема. Это, в конечном счете, приводило, хотя к осторожному, но, во всяком случае, сближению с советской действительностью. Тезисы о том, что русская зарубежная молодежь, не знающая режима царской эпохи, найдет общий язык с советской молодежью, тоже этого режима не знающей, были очень распространены в русском обществе Парижа, писались статьи, читались доклады, собирались группы. Русская передовая мысль, выраженная в передовых русских изданиях, как бы закипела, и остаться в стороне от этого движения могли только те, для которых дело русской, культуры стало почти чужим. Что же касается нашей семьи, в которой все были связаны с русской историей и литературой, где отец и мать Игоря были русские поэты, где вообще была связь лишь с французским бытом, а не с культурой, т. е. в нашей семье этот вопрос вообще не должен был бы и подниматься, однако он возник в отношении Игоря.
В одном из своих стихотворений Ирина говорит об Игоре:
Эти жесткие слова могли вылиться у Ирины только в момент полного отчаяния, отказа от самой себя. Но они обязывали, потому что сама-то Ирина была на все сто процентов продукт русской культуры и по воспитанию и по миросозерцанию. Отъезд из России надломил ее психику, но ни в какой степени не связал ее с французской культурой — она осталась русской, да еще носительницей самой большой национальной ценности — языка. Чего же она хотела для Игоря? Задавленная нуждой, она, прежде всего, хотела, чтобы Игорь был «полноправным гражданином своей страны, а не апатридом». Но какой «своей»? В связи с общим патриотическим настроением, вопрос о возвращении на родину начал ставиться сам собой. Но, чтобы сделать Игоря русским человеком, по ее мнению, надо было отвезти его в Россию. Принципиально Ирина не возражала против этого, только лично она боялась России: судьба Марины Цветаевой была у всех перед глазами. Возвращение в те времена было сопряжено с целым рядом условий, очень мучительных, даже унизительных — «нужно выслужиться» — пишет она в дневнике…
Мысль о натурализации Игоря очень сильно подогревалась многими из близких знакомых Ирины, — им казалось, что невозможно обрекать детей на бесправное положение апатридов. Был еще момент, влиявший на это решение, связанный с войной, о котором будет сказано в следующей главе. Была тут и задняя мысль: придя в совершеннолетие, Игорь мог сам выбрать свое подданство. (Как оказалось потом, исполнение этого закона очень упорно оспаривалось французами). А с обычной «житейской» точки зрения, эта натурализация, прошедшая как-то «под шумок», очень мало изменила уклад русского быта во Франции.
Впрочем, как я уже говорил, Ирина готова была принести жертву ради сына. «Сама я в Россию не поеду, — заносит она в дневник, — но Игоря отдам отцу. Может быть, там ему будет действительно лучше. Но в тот же день, когда он уедет — я кончу самоубийством». Это заключение, жестокое, прежде всего, по отношению к самому сыну, было по-своему логично и психологически понятно…
Да, судьба не была милостива к Ирине, — Ирина не дожила до Указа Верховного Совета 1946 года, так безболезненно разрешившего эту нашу беженскую трагедию… Через десять лет после смерти Ирины умерла ее мать (уже советской гражданкой) и мы все возвратились на родину…
Незадолго до своей смерти Ирина все стихи, относящиеся к сыну, собственноручно переписала в отдельную тетрадь под общим заглавием: «Стихи о тебе». Эта тетрадь является самой ценной реликвией, оставленной ею своему любимому Игорю.
***