«М-да, лепота», — вспомнил Бродов в который уже раз известнейший киношлягер, очарованно вздохнул и, с сожалением покинув гипостильный зал, быстро и уверенно сориентировался на местности — ага, вот он обелиск, вот он скарабей, вот он водоем. Скоро перед ним предстала та самая кафешка, и впрямь ничем не выделяющаяся, никакая — прилавок, тент, пластмассовые стаканчики, невзрачные пластмассовые же столы. Неподалеку, под сенью сикомор, сидел араб, торговец сувенирами и шляпами. Судя по светлой расцветке его рубахи-галабеи, бизнес на развалинах шел весьма неплохо[146]
. Однако нынче бог папирусов и властелин кальянов скучал — неверных ротозеев было мало. Ну, во-первых, не сезон, а во-вторых, наверное, еще ходят всей толпой, бродят, выкатив глаза, по луксорскому храму, покупают небось у рыжего Али его низкосортное дерьмо. У-у, покарай его Аллах! У, никуммака[147]! У, зубб-эль хамир[148]… «Да, дядя, дело твое в шляпе», — глянул на торговца Бродов, выписал вираж и принялся забирать левее, в импровизированный дворик, за каменную ограду высотой в человеческий рост. Здесь торжествовали хаос, живописный беспорядок, реставрационно-археологическая разруха — валялись камни, громоздились плиты, стояли статуи и фрагменты колонн. Антураж дополняли автомобильный прицеп, скудная растительность и софиты освещения, призванные и ночью являть развалины в их тысячелетней красе. Где-то впереди вонзалась в небо мечеть Абу-эль-Хаггава, стройная, как свеча[149], несколько правей и ближе к Бродову стоял строительный подъемный кран, а уже совсем неподалеку, вписываясь в ландшафт, лежал в развалинах тот самый храм — невзрачный и неказистый, но тем не менее так горячо любимый девушкой Дорной.«Ну, значит, верной дорогой идем, товарищи». Бродов вытер пот, поправил сумочку, ступил на камни, еще помнящие Рамзеса Второго, и вдруг почувствовал, что пришел Свалидор. Мир вокруг сразу сделался другим — до предела ясным, предсказуемым, не замутненным пологом незнания и неопределенности. Словно незамысловатая пьеса, на которую смотришь из будки суфлера. Изменилось и время, сделалось пластичным, превратилось в патоку на стенке бидона. И стал виден нож, точнее, обоюдоострый здоровенный кинжал. Вида мерзкого, недоброго и зловещего, положительных эмоций не вызывающий. С в меру длинным, заточенным с обеих сторон клинком, с отполированной деревянной рукоятью, а главное, со множеством щербин и язв на лезвии, как видно, чтобы лучше удерживался яд. Да, тот еще ножик-режик, сразу чувствуется, не для хлеба — по мясу. К тому же еще и летучий, с ускорением, рассекающий воздух на бреющем в направлении горла Бродова. Собственно, не таком уж и бреющем, с этакой вялостью, ленцой, степенно и вальяжно. Словно при просмотре замедленного, снятого особой камерой кино. Того самого, волнительного, которое не для женщин и детей.