Я только махнул рукой, пошел к следователю. Он поднял утомленные глаза.
— Вспомнили?
— Что?
— Где вы были после того, как расстались с Варварой Блиновой?
— На этот вопрос я отвечать не могу.
Следователь продолжал моим тоном:
— Ибо, будем говорить откровенно, он уличает вас… Расскажите, о чем вы говорили с Окоемовым, когда встретили его в Больничном переулке?
— Я не встречал его.
— Чистосердечное признание только облегчит приговор.
— Вы уж и до приговора дошли! — засмеялся я.
Должно быть, оттого, что следователь устал, или оттого, что я засмеялся и это обидело его, он вскочил со стула, хлопнул ладонью о стол:
— Нет, вы скажете, где были.
Я тоже встал.
— В таком тоне я разговор продолжать не буду.
Он посмотрел на меня с сожалением о своей грубости.
— Мне нужна истина, — проговорил он уже тихо. — Истина.
— Так вы ее ищете не там, где нужно.
Мы смотрели друг другу в лицо. В его глазах выражалась прямо-таки мольба: «Ну, сознайтесь».
Дверь скрипнула.
— Вы куда? Нельзя, — сердито обернулся следователь. Не обращая внимания на его слова, в комнату вошла Надя.
— Я не звал вас…
Надя приблизилась к столу, одной рукой оперлась о бумаги. Лицо ее было бледно, на меня она не смотрела.
— Вересов вам не скажет, где он был, а я скажу…
— Вы…
— Он попрощался с Блиновой и вернулся ко мне.
— Вы не имеете права так врываться.
— Какое тут право? Вы истину хотели знать.
— Не мните мои бумаги.
— Ничего не сделается вашим бумагам. Спрашивайте меня, я все скажу.
Следователь поискал в карманах портсигар, который лежал на столе.
— Вы, — обратился он ко мне, от растерянности забыв мою фамилию, — вы идите. А вы, товарищ Невьянова, останьтесь.
Когда я был в дверях, то расслышал, как он сказал Наде с упреком:
— Почему ж вы раньше не сказали?
Надя ответила:
— Не надо было.
Появилась Надя минут через двадцать. Не глядя на меня, кинулась к выходу.
— Надюша, — окликнул я ее.
Она не остановилась, и я понял: сейчас она разговаривать со мною не может.
Проходит еще день. Работаю, как в тумане. В голове одно: Надя, Андрей. Приходит Олег, пробует разговорить меня. Отвечаю ему невпопад.
Надя больна, меня к ней не пускают. И больна ли? Леночку тоже не пустили.
Отбросив всякую деликатность, через каждый час звоню в районную больницу. С Андреем плохо. Есть опасение, что поздно влили кровь. Может быть, произошли уже необратимые изменения.
Навестили меня ребята. Держались чинно, не шумели, не смеялись. Энергия спала. Заявление послано прокурору. Делать нечего. Надо ждать. Чего? Несколько раз пробовал собраться с мыслями и результат один — тяжело я виноват перед Надей. А тут еще, когда стемнело, заявился Валетов. Просунулся в дверь, осведомился, не помешает ли. Что мне было ответить? Пришел человек, не гнать же его.
Примостился к печке, потирая сухие, шуршащие руки, заговорил:
— Я, знаете ли, до некоторой степени в курсе событий. Интересовался. Конечно, я и мысли не допускаю, но, однако, следует признать — ситуация не из завидных. Следователь-то у меня остановился, ну мы с ним, как юристы — один бывший, другой настоящий, — несколько порассуждали… И, представьте себе, все так аккуратно одно к одному сходится… По всем правилам. В том числе, так сказать, и психологические факторы. Замыкается колечко, и притом довольно крепкое…
— Это я и без вас знаю, — неучтиво сказал я.
Валетов сделал вид, что не заметил моей грубости. Опять зажурчал его женский голосок:
— Что касается показаний некой, известной вам девицы, то принимать их всерьез весьма затруднительно. Во-первых, потому, что, когда к ней в памятную ночь стучали, она сама через дверь крикнула, что вас у нее в наличии не имеется, а, во-вторых, что она весьма заинтересованное лицо. Стало быть, не ей разрывать колечко, а только пострадавшему. Однако и тут не все благополучно. Парень он крепкий, и медицину мы нашу очень уважаем, а все же, избави бог, скончается? А? Как тогда? Видите ли, какая закавыка получается?
— И это я знаю.
— Вот и думаю я, что предпринять. Рокироваться вам, то есть вежливо удалиться, ни с кем не прощаясь, тоже не совсем разумно. Так сказать, заранее расписаться…
Сидел я, смотрел на него и с недоумением спрашивал себя: «Что это: сочувствие или издевательство?»
— Модест Валентинович! — не выдержал я, наконец. — Скажите честно — зачем пришли?
Он взволновался:
— И сам о том же думаю. Прямо-таки трудно пояснить. Не усидел в уединении. Такие события экстраординарные. Как услышал, так прямо ни о чем больше мыслить не в состоянии.
— Любопытно?
— Это дело третьестепенное. Прежде бы, напротив, носа не высунул, а тут не терпится. Очень уж несправедливо получается. Молодой специалист. От чистого сердца ко всем. А тут, видите ли, его в такую муть низвергают. Не умею, представьте себе, выразить сочувствия. Никогда не приходилось. Внутри-то есть оно, а наружу — никак. Словно цыпленок недогретый не может скорлупу сломать. Заблудился в словах. В области душевной, как в незнакомом лесу.
Мне нестерпимо хотелось, чтобы он замолчал, но он все говорил. Сочувствие его было невыносимо, как пытка.