— Жалуются на то, что вы были грубы с Лаврентием Погрызовым. Не дали ему справки о болезни, в результате его уволили с работы. Как было дело?
Я рассказал о столкновении с Погрызовым, о том, что болезнь его была симуляцией.
— Понятно. Я еще кое-что уточню, но в общем картина ясная.
Он подробно расспросил меня о смерти Вани Елагина, о ранении Андрея, не перегружаю ли работой Погрызову.
— Кроме того, вас обвиняют в том, что вы пьете «казенный спирт». Так и написано «казенный». Кажется, даже через «о». Я пожал плечами:
— Мало ли что можно написать!
— Прощаться не будем, — закончил Колесников, — вечером я к вам забегу.
Пришел он, когда уже стемнело.
— Вот и все. Был у Елагиной. Говорил с людьми. Факты, указанные в заявлении, — ложь. Осталось только побывать на медпункте.
Он осмотрел инструментарий, аптеку.
— По нынешним временам уже бедновато. На оборудование денег не жалейте, мы поддержим.
Просмотрел карточки больных, остался недоволен.
— Карточки заполняете небрежно. Откуда у вас эта «врачебная» лихость в почерке? Ну что здесь написано? То ли «геморрой», то ли «гайморит»? Нехорошо пишете, размашисто. Девушке, должно быть, не таким почерком письма пишете. Не так ли? Ну, краснеть незачем, а исправиться необходимо. Кроме того, не следует чересчур увлекаться антибиотиками. У вас получается из пушки по воробьям. Чуть что — пенициллин. Нельзя так. И еще замечание — не надо быть таким грустным.
— Я не грустный.
— Несколько пришибленный. Это есть. Напрасно. Я сегодня говорил о вашей работе со многими людьми, не только с Новиковым и Егоровым. О вас отзываются с благодарностью. У вас много друзей.
— И врагов немало.
— Кого вы имеете в виду?
— Погрызову, ее брата, Окоемова. И еще есть…
Колесников улыбнулся:
— Какие это враги? Вы преувеличиваете. Конечно, цель всяких Погрызовых да Окоемовых в том, чтобы вы ушли отсюда или примирились с ними. Но народ не поддержит, и ваше дело не мириться. Между прочим, мы давно знали о том, что Погрызова — неважный работник, но все думали — исправится. А теперь я вижу: необходимо расстаться с ней.
«НЕТ У ТЕБЯ ПАПЫ»
Надя уехала. Я так и не успел поговорить с ней. Вернее, она так и не захотела поговорить со мной. Самое плохое то, что я не знаю, где она. И узнать не у кого. К Невьяновым я идти не могу, да они и не скажут. Семен Иванович не желает даже разговаривать со мной.
Надю осуждают за то, что уехала, никого не предупредив, не снявшись с комсомольского учета, бросила работу, даже не попросив замены. О ней говорят не «уехала», а «сбежала». Осуждают, вероятно, и меня, хотя никто не говорит мне этого в лицо. Но больно и стыдно, когда Олег говорит о Наде:
— Вот так Надежда! Не ждал от нее такого номера.
Меня раздражает слово «номер». Неужели не мог найти другого? Он-то лучше других знает, почему уехала Надя. Знает, как тяжело все это.
Без Нади моя жизнь внешне мало изменилась: так же я встаю утром, обтираюсь холодной водой, завтракаю, веду прием, затем посещаю больных на дому. Все как будто по-прежнему, но только теперь я понимаю, насколько Надя теплила и освещала мою жизнь.
Особенно плохо, когда нет Олега и я остаюсь один в своей комнате. От тоски спасаюсь у Ариши. Она сидит, что-нибудь вяжет, мельком поглядывает на меня:
— Скучно?
— Скучно, тетя Ариша.
— Почитай.
— Не читается.
— Усни.
— Не спится.
— Вот беда. — Ариша задумывается, спрашивает: — Насчет больницы-то как?
Как? Колхоз выделил троих мужчин заготовлять лес. Дело подвигается очень медленно. Дни короткие. Ходят они на работу пешком. Климов все обещает:
«Вот закончим вывозку кормов, тогда за лес возьмемся».
Приходится ждать.
Стоят жестокие морозы. Утром солнце всходит из серой ледяной мглы. Эта мгла одевает и лес, и небо. На протоке, над прорубью дымится тяжелый, медлительный туман. В накаленной морозом тишине каждый звук, скрип полоза или голос человека отдаются четко и гулко, как на воде. Поперек проселочной дороги ползут, как серые ужи, глубокие узкие трещины. Деревья стояли в густом белом инее.
Окна в моей комнате закрывает толстый слой льда. Когда открывается дверь во двор, от порога по полу катится озорной клуб седого, холодного пара. Термометр показывает минус сорок шесть. Утрами температура два раза падала до пятидесяти двух.
Но жизнь идет своим чередом. Школьники, несмотря на запрещение, бегут в школу, и учителям приходится волей-неволей проводить уроки. Работают молочный завод, кузница, подвозят корма. Только плотничные работы остановились — топор не берет закаменевшее дерево.
На рассвете меня вызывают к Погрызову. Около его избы подводы, на занесенном снегом крыльце — обозники. Около них Олег. Он молча кивает мне, и по тому, как он сразу отводит взгляд, я понимаю: вмешательство мое уже ни к чему.
Поражают глаза Татьяны. Пустые, оцепеневшие, при моем появлении они вспыхивают сумасшедшей надеждой.
Лаврик лежит на двуспальной деревянной кровати, скрюченный, с торчащей вбок рукой. Он в пальто, без шапки. В каштановых вихрах его всклоченных волос тают комочки снега. Беру его руку. Она твердая, словно деревянная.