Петрашевский учил детей добросовестно: географии, истории, грамматике, французскому и латыни; ученики продвигались успешно. Лицейские его наставники прочно укладывали науки в голову, он честно зарабатывал свой хлеб. Но и только… А ведь, помнилось, лет за десять до того, в Петербурге, мечтал с жаром об такой роли. Тогда, однако, в родном Лицее не забыли дерзостей бывшего воспитанника и видеть его на кафедре не пожелали, даром что курс в университете окончил со степенью кандидата. От намерения своего он, впрочем, не отступил, держал еще пробную лекцию в другом месте и был одобрен. Но тут один университетский профессор донес на него, что он-де сделаться желает учителем именно с целью распространять понятия либеральные, — и ему опять отказали. Давно это было, даже прежде того, как он стал устраивать у себя журфиксы по пятницам. Но более случая вступить на стезю просвещения не представилось — вплоть до самых Нерчинских заводов.
Так что же, поостыл на сибирском морозе пропагаторский жар или, может быть, он забыл, что для новых идей не найти благодатнее почвы, нежели юный ум?! Или, может быть, все-таки казнь, вопреки кажущейся ее отмене, свершилась, и в том заключался дьявольский план царя — обрубить всю прошедшую жизнь… Нет и нет, отвечал он на это себе, переменились условия, обстоятельства жизни, география, а жар не остыл, и ничего он не забывал, да только ученики его слишком малы; а кто летами не мал, тот настолько неразвит, что дай-то бог привить с науками вместе хотя простое чувство собственного достоинства, и это немаловажно! Львов, учитель опытный, тут вполне с Михаилом Васильевичем соглашался.
Химик, впрочем, нашел себе занятия поинтересней уроков. Покончив со всеми этими дробями, нумерациею и уравнениями, нередко отправлялся на тот берег Шилки в завод; там плавили серебро по старинке, тогда как повсюду в Европе применялся другой способ, и Львов его показал. А помимо того, он умел делать ваксу и краски, лекарства и стеариновые свечи, что позволяло ему наглядно доказывать свой излюбленный тезис о преимуществах специального образования над энциклопедическим: и мясо у него не переводилось, и чай, и белье порядочное, и по шубе его нельзя было отличить от начальства, а друг его Петрашевский со своею расстался еще в пятьдесят втором году, заставила крайность, с тех пор донашивал арестантский нагольный тулуп.
Когда же газеты стали писать о войне в Крыму, то в Нерчинском округе химик Львов принялся за опыты по улучшению пороха.
Не милости, а справедливости!
Петербургские новости старели месяца на полтора, прежде чем добраться до Нерчинских заводов. Тому, кто проделал этот путь сам, невозможно было забыть бесконечные белые версты из Петербурга в Тобольск, из Тобольска в Томск, из Томска через Красноярск в Иркутск, в Читу…
Зимою пятьдесят пятого года, обгоняя столичную почту, тянувшуюся где-то по этим бескрайним просторам, дошел до Александровского завода неясный слух о кончине государя императора. Будто бы прискакал к Муравьеву из Петербурга курьер. И когда в знакомом доме ссыльнокаторжный Петрашевский разворачивал пачку февральских «Петербургских ведомостей» (доставляли их сразу за неделю, за две), чтобы, как обычно, просмотреть их в обратном порядке, начав с тех, что свежее, — он искал подтверждения тревожным и радостным слухам. И нашел, наткнулся сразу же на описание торжественных похорон в Петропавловской крепости, и словно гора с плеч, столь острое, ни с чем не сравнимое чувство освобождения испытал: ура! Конец богдыхану!
Разумеется, «король умер — да здравствует король», но все равно благодаря ожившим надеждам являлся смысл у будущего. Это относилось не только к каждому из них, однодольцев, но и ко всей России, жаждавшей перемен. Лишившись вершины, усеченная пирамида николаевского государства, казалось, должна затрещать по швам. И подобно тому, как было повсюду в российских пределах, все то лето Петрашевский, Момбелли и Спешнев (Федор Львов еще прошлым годом перебрался в Нерчинский завод) горячо обсуждали, что ожидает и их, и Россию, пока в августе не получили ответа на первый вопрос — о себе. Объявили им всемилостивейший манифест. Новый царь обещал прощение и облегчение участи.
К дарованной милости они по-разному отнеслись. Момбелли и Спешнев, мечтая любой ценой вырваться из Сибири, только одного с нетерпением стали ждать — когда это сбудется. Петрашевский же как не желал снисхождения от царя Николая Павловича, так и от царя Александра Николаевича не желал его тоже.
Чуткое к юридическим словосплетениям ухо уловило в манифесте пассаж, точно прямо к нему обращенный: кто воспользоваться царскою милостию не пожелает, тот может просить по закону рассмотреть его дело. И хотя далее для острастки подобных просителей, дабы крепко подумали, прежде чем вверяться закону, добавлено было, что в таком случае они уже не получат прощения по манифесту, Михаила Васильевича это остеречь не смогло. Лучше казнь справедливая, чем милость!