Все не раз уже было продумано, пересказано в спорах с товарищами, в долгих спорах. Перенесть это на гербовую бумагу было делом нескольких дней. Как юрист, он решил напирать на формальную сторону учиненных при следствии и суде нарушений, а разбирательство по существу отложить до нового следствия и суда… На что надеялся, человек прямодушный?! Или впрямь ни крепость, ни эшафот, ни Нерчинск не вразумили его? Как же так? Ведь задолго до крепости знал: в российском судопроизводстве справедливости не отыщешь, судебные перемены ставил вопросом первой важности для России… Так, быть может, приспела пора правосудию укорениться в земле русской? Когда, ежели не теперь?!
И еще одну важность он видел здесь — что, и отказавши, и удовлетворивши просьбу, власть поставит себя в худшее положение. Отказавши — вооружит противу себя, «и идея наша, — не уставал повторять товарищам своим, — идет вперед!» А исполнивши — ослабит себя и даст возможность требовать большего… «и все-таки идея наша идет вперед!..».
…Наконец он подал свое прошение, в котором просительного не было ничего, — по инстанции подал, как положено было; и начал отсчитывать время в ожидании ответа.
Так, примерно, прикинул: месяца полтора почта до Петербурга, столько же — на разбор и ответ, месяца полтора обратная почта — к концу зимы ответ получат в Нерчинске… ну, в худшем случае, к весне, даже к лету — и тогда сам отправится в Петербург участвовать в новом суде! В суде гласном, открытом, где получит трибуну — не отщепенец, но адвокат, но российский новый Анфантен и Распайль! Он хотел в это верить, так и написал в Петербург сестре Ольге, обещая в подарок кольцо из цепей, что носил… но, увы, через три месяца бумаги воротились к нему: дальше нерчинского начальства не двинулись.
Не поленился, слово в слово переписал все сызнова, отправил опять — и второе прошение застряло. Знакомые чиновники всячески отговаривали Михаила Васильевича от его затеи. Слово царское выше закона — утверждали одни; а другие — что решения верховной власти неизменяемы и такими должны быть; третьи же находили неудобным самое время, так как мысли поглощены войною. И все дружно нашептывали, что вредит ему Разгильдеев, к тому времени уже главный горный начальник Нерчинска. Словом, весною Петрашевский явился в Нерчинск не за ответной почтою из Петербурга, а по-прежнему добиваться отсылки прошения. Опять в своих расчетах ошибся, но и на сей раз рук не сложил. За зиму подготовил добавочное прошение с пояснительною выпискою из законов и с опровержением мнений знакомых чиновников примерами петровскими и екатерининскими. Разорвал же когда-то Яков Долгорукий указ Петра, и каялась же Екатерина Вторая в своих ошибках публично!
Весною его прошения наконец переслали в Иркутск. Но, увы, подобно окружным чиновникам, чиновники губернские испытали при виде их растерянность и раздражение: кто осмеливался жаловаться на высочайшую волю?! А назойливый каторжник своими письмами, записками, заявлениями бомбардировал, настаивая на праве отыскивать «справедливого и законного», и поскольку угомониться никак не хотел, то и послан был по сему поводу из Иркутска в Нерчинск по всей форме запрос: в каком положении здоровья находится Буташевич-Петрашевский по умственным своим способностям?
Вот порадовался Разгильдеев, получивши эту бумагу. Он несносного каторжника уже успел из Нерчинска удалить. Правда, не в Акатуй, как когда-то, а всего лишь туда, откуда тот явился, — в Александровский завод. Занимался бы тихо себе с детишками, так нет, вздумал и здесь обиженных на начальство законам учить, видно, впрямь сумасшедший!
Тем, кто жил с ним бок о бок, подобные мысли в голову не приходили. Но его пристрастия к гербовой бумаге не могли и они постигнуть. Разубедить Михаила Васильевича в чем-нибудь всегда было трудно, в этом же — невозможно. Правда, доводы товарищей от резонов знакомых чиновников отличались. Для них главным то было, что настойчивость его могла дать результат, ожидаемому противный. Не сочувствие вызвать, а злобу тех, в чьих руках находилась их участь, тогда как веяния нового царствования давали надежду на избавление. Он в ответ возражал, что не сочувствия ищет, а справедливости — на отечественных законах основанной. И вызывает господ гонителей из тайников запутанных, темных к свету истины, на открытый, публичный суд.
Он согласен был, смерть Николая облегчила задачу. Да только у иных воображение чересчур сильно разыгрывается. Нет, себя он просил не относить к числу тех, кто поддался обаянию надежд блистательных. Он ожидал, как и прежде, более от пересмотра дела, нежели от милостивых манифестов!