О, как он хотел учиться! С детства бредил дальними странами. География была самою первою книгою, какую держал в руках, и флотская его служба проистекала оттуда, от мечты о кругосветном вояже. Потому урывками от других занятий разбирал египетские иероглифы, ассирийскую грамоту и персидскую. Когда же Александр Пантелеймонович стал добиваться места с достаточным досугом, чтобы пройти курс восточных языков, то, куда ни бросался, все было как заговоренное. Наконец определился… Рассудил скрепя сердце: авось, может быть, и в архиве удастся сделать такое, за что уже нельзя будет не послать на Восток!
— Да вам, должно быть, наскучили, Николай Александрович, злоключения
— Единственная первоначальная, в высшей степени простая вещь есть бытие, — подбодрил Спешнев, прислушиваясь вполуха к нестройному гомону за дверью, в гостиной. — Бытие без причины — единственный абсолют!.. Продолжайте, продолжайте, Александр Пантелеймонович.
Баласогло не заставил себя просить, хотя, если вдуматься, что находил он общего с молодым богатым барином? Страсть к Востоку? Да, Спешнев по выходе из Лицея тоже увлекся Востоком, быть может, под влиянием знакомства с Бароном Брамбеусом, знаменитым писателем и арабистом; научился бегло читать по-арабски, принялся за турецкий, персидский, санскрит… да едва ли в разговорах с Александром Пантелеймоновичем обронил больше двух слов об этом. Даже в том, как держали себя друг с другом, капли не было сходства. Один большей частью молчал, другой говорил, говорил… путано, лихорадочно.
— Мало-помалу я вошел в толк и до того вник в дела, что представил начальнику план, как, по-моему, должно бы разбирать архив. Надо знать, что во время оно дела в министерстве смешались до такой степени, что уже не стало никакой возможности что-либо отыскать. Вдруг я и предложи свой план. Начальнику отделения моему понравилось, начальнику всего архива тоже. И решили мне сдать все азиатские дела. До того я воспламенился, что ночами бредил архивными своими заботами, не дела разбирал, а воссоздавал древнюю статую из обломков.
Он облизнул сухие лиловые губы и не то вздохнул, не то всхлипнул.
— …Я ведь и рифмы плел, Николай Александрович. Книжку издал с приятелем одну на двоих: «Стихотворения Воронова»!.. Не встречали? «…Вам до утра кружиться в вихре игр и отдыхать в объятьях тихой неги, — мне мысль и мир. Я в вашей клетке тигр. Я рвусь от вас в далекие набеги!..» А на поверку-то вышло? Мир мой только и есть, что в мысли, ибо набеги не простерлись далее азиатского архива в министерстве. Я странствовал по Востоку со всеми посольствами и агентами, со всеми кораблями и караванами, армиями, отрядами и учеными экспедициями, носа не показывая из клетки, тесной, пыльной, под потолок заваленной бумагами. Кавказ и татары, калмыки, Хива, Бухара, Персия, Китай, Индия, Русская Америка, Сибирь, Япония и вообще Восточный океан… Я восстанавливал ряды событий, сводил их лицом к лицу, как они были, как происходили; с замиранием сердца угадывал мысли и чувства Воронцовых, Ермоловых и Потемкиных и самих Петра, Екатерины, Александра. Но за шесть лет неусыпной работы так и не дождался обещанного представления к канцлеру, потерял всякую надежду, да почти и охоту быть на Востоке, и когда потерял надежду и перестал себя мучить, стал служить, как другие, как чиновник, вся утопия которого, чтобы только скорее ударило три часа, — на меня набросились, точно на ленивую и упрямую лошадь, и началась история…
Впрочем, ну ее… Вот лучше другая…
Александр Пантелеймонович захлебывался в горьких волнах, тогда как его собеседник, или, вернее, слушатель, вовсе и не подумал протянуть ему спасательный круг. Он плыл по тем же волнам своим собственным стилем, загребая ровно, красиво, сильно:
— У несправедливости сущего есть та добрая сторона, что заставляет нас жаждать справедливости, и не абстрактной, не абсолютной, а вполне жизненной. Это теза и антитеза, скажет философ, положение и отрицание, которые могут объединиться путем отрицания отрицания. Вот вам, Александр Пантелеймонович, гегелевская триада развития…