…Как-то зимними сумерками подойдя к Неве, он, ему показалось, разом увидел весь этот мир, со всеми жильцами его, сильными и слабыми, со всеми жилищами их, приютами нищих или раззолоченными палатами, увидел и вздрогнул от прилива какого-то могучего, но доселе незнакомого ему чувства. Он как будто ощутил что-то новое в ту минуту. А ведь можно, можно устроить жизнь человеческую по-другому! — вот чем захватывали новые идеи. Благодетельность ассоциации — пусть отдаленно похожей на ту, истинную, — он сам на себе испытал на Васильевском острове. Но это ведь только часть целого, только малый угол картины. Жизнь, построенная на законах человеческого счастья. Труд — наслаждение. Единение труда, таланта и капитала. Поэтическая картина общественного труда, основанного на человеческих склонностях и стремлениях, на самой природе людской. Несомненно, Фурье был поэт посильнее Жорж Занд с ее, как Белинский говорил, сен-симонизмом в форме романов, и поэт большого воображения, оно-то и позволило ему создать гармонию, что обольщает сердце тою любовью к человечеству, которая воодушевляла Фурье, когда он составлял свою систему. И, несомненно, глубокий психолог — он провидел многое своим учением о страстях человеческих. Это была экономическая поэма или роман… в ученом изложении Данилевского терявший поэтичность за счет ума, доказательности, расчетов.
Житейское чутье, однако, удерживало Федора Достоевского от того, чтобы прельститься мнимой реальностью этих доказательств и этих расчетов. Социализм представлялся ему наукой в брожении, алхимией прежде химии, астрологией прежде астрономии. Но при этом казалось, что когда-нибудь в будущем из неразберихи, из хаоса выработается нечто стройное и благодетельное, точно так как из алхимии выработалась химия, а из астрологии — астрономия. Виссарион Белинский, принятый было им страстно весь, целиком, все же отпугивал его своею яростью, крайностью. Пока он утверждал, что общество так подло устроено, что толкает человека к злодействам, тут Достоевский был с ним. Но далее, далее речь шла о том, что царство божие на земле утвердится террором, за этими словами вставал Робеспьер… и, натура простая, цельная, прямолинейная, Белинский если сказал, то мог и сделать!.. И все-таки рассорились они из-за идей о литературе…
Даже после ссоры Достоевский не мог самому себе не признаться, что из школы Белинского вынес немало. Так же, впрочем, как Петрашевский, который вовсе не был с Белинским знаком. И как целое поколение их сверстников. Но перед Достоевским Белинский открылся не с журнальной — с домашней трибуны, был весь нараспашку.
И теперь Достоевский мерил Петрашевского по Виссариону Белинскому. Подобно Белинскому, тот оратор, трибун, только без нетерпимости, без неистовости такой. Один нелюдим, хвор, сидень, другой вечно в хлопотах, в суете, в разговорах, — по характерам совершенно несхожи, а по мыслям далекий от изящной словесности фурьерист Петрашевский в чем-то даже Достоевскому казался ближе, с его мнениями о том, что догмат христианской любви, в течение тысячи восьмисот лет изменяясь, превратился в формулы социализма, с его системой Фурье, в которой нет ненависти! Но и фурьеристы, и сен-симонисты, и коммунисты — все сходились на том, что раз естественным потребностям человека нет соответственного удовлетворения, то должны быть какие-то неправильности в настоящей организации общественной и что следует сделать междучеловеческие отношения более правильными. И однажды в морозные сумерки над необъятной заснеженной поляны Невы Федор Достоевский, литератор и отставной инженер-поручик, вослед Сен-Симону, Оуэну и Фурье, вослед Белинскому, Александру Герцену, Петрашевскому прозрел Золотой век, мечту самую невероятную, но за которую — он потом это не раз повторил, — за которую
Философия Николая Александровича и бытие Александра Пантелеймоновича