К Петрашевскому Александр Пантелеймонович зачастил еще в ту пору, когда сюда ходили братья Майковы, Владимир Милютин, Аполлон Григорьев, выведший фурьериста Петушевского в драме «Два эгоизма», и Михаил Салтыков, только что напечатавший повесть «Запутанное дело», где тоже не обошел своих здешних знакомых. Вообще же кого он тут ни встречал, бывали, так сказать, полосами, иное время — одни, другое — другие. При всем том появление Спешнева этой зимою не прошло незамеченным. Уже одной своей внешностью этот барин сразу привлек к себе взоры: высок ростом, хорош лицом, темно-русые, до плеч, кудри и печаль в серых глазах. Петрашевский представил его как лицейского своего товарища, воротившегося из-за границы. Данилевский, тоже лицейский, принялся расспрашивать его о последователях Фурье во Франции, в особенности о Викторе Консидеране, и не раз пытался вызвать на спор. Спешнев от споров всякий раз уклонялся. Эта замкнутость, однако, не отталкивала, напротив, имела притягательную силу, как бы еще больше сгущала над Спешневым некую тайну. Его история особым цветом окрашивала для Александра Пантелеймоновича этого человека. В истории Спешнева, как говорили, была любовь и измена, побег за границу и смерть, а быть может, самоубийство жены. Сердечный опыт самого Александра Пантелеймоновича своею обыкновенностью не шел, разумеется, ни в какое сравнение, хотя в кругу знакомых чадолюбивый Александр Пантелеймонович считался знатоком по предмету семейного и домашнего счастья. Но не одна лишь история несчастной любви создавала Спешневу ореол: была известна его причастность к революционным кругам — в Дрездене, в Вене, а в Швейцарии он волонтером будто бы сражался на стороне радикальных кантонов против клерикального Зондербунда. Надо ли говорить, какою музыкою все это звучало — не для одного Александра Пантелеймоновича.
Он же по достоинству оценил философский ум, познания, немногословие Николая Александровича при вечерних беседах по пятницам в кабинете у Петрашевского. И покуда в большой комнате горячо обсуждались свежепрочитанные газеты, предметом разговоров в кабинете служила метафизика, начало начал.
— Всякая метафизика имеет в своем основании какую-то абсолютную идею, — веско говорил Николай Александрович, неторопливо подбирая слова. — Абсолют не может быть понят как результат, как продукт, а только как первопричина, из которой выводят абстрактно все следствия… Реальный мир для метафизики есть великий маскарад, а воображаемый мир — истинная реальность. Для положительного человека всякая метафизическая система не более чем поэма, гипотеза, возможность. Для метафизической головы всякая система, какая не объяснит всего происхождения всех вещей, ничего не стоит. Мы положительно не знаем начала, но мы знаем людей, которые двинули вперед и науку, и промышленность, и общество, мы знаем имена Коперника, Галилея, Кеплера, Ньютона, Колумба, Кука, Евклида, Архимеда, Шекспира, Гете, Шиллера, Байрона и, мой бог, сколько еще имен… Для метафизика все это продукт абсолюта. Абсолюта «человеческой сущности», или «великой души», или «чистого», или «вечного», или «всеобщего» разума, или даже «справедливости», на которую так опирается Пьер Жозеф Прудон в своей «Философии нищеты», в этой метафизике политической экономии, как назвал ее Карл Маркс.
Время от времени наведывался к затворникам в кабинет Петрашевский. Заглянув на сей раз, подхватил:
— Ты заметил, Николай Александрович, как Маркс озаглавил свою отповедь прудоновской «Философии нищеты»? «Нищета философии»! Не правда ли, каламбур блестящий?!
И, не дожидаясь ответа, вернулся в гостиную.
— Ни за что не соглашусь, что понятие справедливости — метафизика и фантазия! — между тем горячо возразил Спешневу Баласогло.
Он не взялся бы оспорить философскую точку зрения, тем паче Спешнев, по собственным его словам, после Лицея не читал ничего, кроме сочинений политэкономов и социалистов разных школ. Но ужели Николай Александрович не согласен, что основу и фурьеризма, и коммунизма и самого радикального утопизма составляет именно идея справедливости? И что ужас сегодняшней жизни заключен в несправедливости?!
— Ах, Николай Александрович, когда бы вы только могли представить себе, сколько выпадает обид на долю человека.
Тут на память Александру Пантелеймоновичу пришел родительский дом, где не раз попадало ему за проказы родимых братцев. И как пятнадцати лет от роду, гардемарином, в турецкую кампанию при осаде Варны приходилось ему то пробираться под самые стены неприятельской крепости, то вплавь по бурному морю доставлять пакеты на берег, а в награду не получил ни Георгиев, ни чинов — одни только окрики от командира…
Воспоминания захлестывали Александра Пантелеймоновича, подобно черноморским волнам, и с силой тащили его в пучину прошлого. До философии ли, до метафизики ли ему было?!