До сих пор Сережины отношения с женщинами носили в его глазах характер чего-то сугубо подготовительного — не главного. Пока он был еще в школе и жадно вбирал в себя все, что было про «это», про «нее», пока его мозг без специального приказа выдергивал нужные сведения из книг и анекдотов, из картинок и песен, из анатомии, ботаники, географии и зоологии, из подслушанного, подсмотренного, угаданного и черт его знает, откуда еще, откуда мы все это узнаем, пока эти важнейшие сведения и знания накапливались в нем концентрическими кругами вокруг белого пятнышка в середине, ему казалось, что все его терзания спрятаны там, в этом крохотном пятнышке последней неизвестности, вернее, неизведанности, и, значит, должны иметь конец, казалось, что стоит победить в себе этот последний ужас, это последнее незнание, и наступит наконец жизнь. Да-да, то все было только ожидание, а тогда-то начнется сама жизнь. Но вот летом он наконец сомкнул свои круги, испытал все до конца с одной закройщицей из их ателье, он чувствовал себя опытнее и смелее самых отчаянных приятелей, а новая жизнь и конец терзаний все не наступали. Наоборот, он испытывал растерянность и будто не знал, что ему делать со всем своим новым опытом и смелостью. Вот он выходит рано утром из дома в солнечный и ветреный город, еще горячий внутри одежды, затянутый ремнями и пуговицами, оснащенный всем, чтоб не пропасть, то есть немного денег, телефоны друзей, сигареты и спички, вот проходит из улицы в улицу в гуще толпы, с облачком жаркого дыхания вокруг лица, поглядывает жадно по сторонам, замирает, как на охоте, и снова бежит дальше — все дальше вперед.
Вот эти женщины, которые идут мимо него, садятся рядом в трамвае, прижимаются, пахнут, потом встают и уходят, про которых он знает теперь все, все счастье, что они содержат в себе и могут ему дать, если только захотят — но как же сделать так, чтобы они захотели? Чем привлечь их к себе, кроме голоса, лица и одежды, какие не лучше, чем у сотен других, — неужели словами? Неужели они станут верить его словам и поступкам теперь, когда он все знает и они знают, что он знает, и вся его игра и лице-мерство видны им издалека, как на ладони? Неужели еще есть такие, которые способны поверить словам? А если и есть, ведь они не для него уже, он их презирает заранее за такую глупость, за доверие к себе, а раз презирает, то и не хочет от них ничего — вот ведь какой перехлест. Не может он с теми, кого презирает, несчастный он человек, а на презрение ох как мы скоры! Но и с теми, с добрыми, которым никому себя не жалко, которые все про него знают и не ждут ничего, — с теми тоже ему не спастись, они никого еще не спасали, а только давали отсрочку — на день ли, на неделю — какая разница. Так что же ему нужно тогда, чего он хочет от них в своей изощренности?
Единственности — вот чего.
Пусть были до него другие, пусть будут после него, но пока он с ней, пусть ей никто не нужен, хотя бы в этот день, хотя бы в этот вечер — вот как он хочет и только так. Он носился с нелепой и дерзостной мечтой добиться сначала единственности и неповторимости себя для женщины, ничего ей не обещая, ни за какие коврижки, а уж потом и не важно, стать или не стать ее мужем — как сам захочет. Мысль о том, чтобы получить это всего лишь за штамп в паспорте, казалась ему по молодости невыносимой. Поэтому он с напряженным любопытством присматривался к своим новым знакомым, к той непревычной для него свободе отношений, при которой на женитьбу не смотрели как на что-то более важное, чем, скажем, смена службы или отпуск на юге. («Как отдохнули?» — «Прекрасно!» — «А как медовый месяц?» — «Только держись».)
Из всех, кто обходился без свадеб, те, что отыскивали друг друга при помощи денег (он знал и таких), занимали его меньше всего. К ним он относился без осуждения, но с высокомерием и пренебрежительностью, мол, это что, этак всякий может, хотя сам-то он как раз и не мог, и не только потому, что денег не было. Те, кто звал его с собой, видели его насквозь и говорили про него сочувственно — что с него взять, у него душа не принимает, тут уж ничего не поделаешь. Он же уходил на весь вечер, один бродил, высматривая, по улицам, либо на репетициях таращился из угла, либо приходил в гости и тоже садился в угол, откуда виднее, и ко всему виденному и слышанному он ухитрялся присочинять втрое против того, что оказывалось на самом деле, он был, что называется, талантливый зритель, зритель с воображением.