— Не в этом дело. Просто словами получается не то. Какие-то обрубки. Интерес? Сочувствие? Любопытство? Зависть? Нет, не то. Даже если записать через черточку, и то не выразить.
— Зато к Всеволоду, наверное, можно одним словом — ненависть, да? Только за что?
— И снова неверно. Если это и ненависть, то не к нему, а к тому, что он вечно старается доказать. О, вы еще его не знаете! Так, в компании он бывает довольно мил, хотя вообще-то всех почти презирает. Нет, снова не так. Ничего он не доказывает и никого не презирает, а просто его хлебом не корми, а дай кого-нибудь очаровать Да-да, не смейтесь. Не глядите, что он такой запущенный, — это стиль. Если б можно было, он бы и чаровал таким собою, какой он есть. Какой в пьесе: сентиментальный, романтичный, даже слащавый. Но это в жизни ни на кого не действует. «Ах так, — говорит он, озлобясь. — Ну так я вас по-другому возьму». И ведь берет — вот что возмутительно. Грубо, дешево и просто.
— У вас не ненависть к нему, а просто ревность. Ревность одного профессионала к другому. Потому что ведь и вы любите чары напускать на всех вокруг.
— Возможно. Впрочем, не о том речь. С чего мы начали? А, что всякое чувство — это нечто неназываемое. И я сейчас придумала, что надо не говорить «я чувствую к нему то-то, а к нему — то-то», — получается вздор, — нет, у чувства должны быть имена собственные. Герман. Всеволод.
— Чувство Рудаков?
— Нет, здесь пусто — называть нечего. А вот чувство Салевич — это да. Или Сережа. Кстати… (Ну-ка, отвернитесь к окну. Нет-нет, не оглядывайтесь.) Чувство Сережа мне ужасно нравится. — Она вдруг протянула руку и погладила его по щеке.
Этот жест и неожиданная нежность, прорвавшаяся в ее голосе, так поразили Сережу, что он, вышибленный разом из прежнего шутливого тона, уставился, не говоря ни слова, на ее покрасневшее и улыбающееся лицо, но она снова протянула руку и толкнула его подбородок — к окну, к окну!
Там, за окном, медленно обгоняя, прижимался почти вплотную пустой троллейбус, внутри него ребенок на коленях матери выпускал и снова втягивал ленту билетов из красной кассы. Двое подростков, сдвинув головы, читали один журнал. Опять блаженное ощущение минуты, минуты, отрезанной от предыдущих, захватило Сережу, второй раз за сегодняшний вечер, это было ему так внове, так удивительно — уплывающий троллейбус за окном, след ее пальцев на щеке, в своей руке ломота от чемодана, еще два-три простых ощущения, а где же остальное? Только что были какие-то вопросы, беспокойство, привычные хлопоты души по сочинению будущего и приукрашиванию прошлого, и вдруг соединявшее их «сейчас», эта ничтожная щелка, этот узенький Босфбрчик, годящийся лишь на то, чтобы попадать из одного в другое, вырос до таких размеров, заслонил прежние горизонты.
Лариса Петровна молчала, ему тоже не говорилось. Хотелось продлить это незнакомое ощущение подольше, примериться к нему, как к новому жилью. Он все, конечно, понимал, четко различал трамвайные звуки, визг колеса на повороте, шипение дверей, он видел ясно (не ослеп же!), что вместо троллейбуса сбоку пристроился уже самосвал с углем, а потом другой самосвал, с битым щебнем, но, исчезнув, все эти ощущения не оставляли по себе никакого следа в памяти. Он также смутно помнил, что они еще раз выходили из трамвая и что в последнем месте им, кажется, ничего не дали, но где это было, что за дом или фабрика, он тут же и с удовольствием позабыл. Вот, наконец, и их Дом культуры, широкая дверь, вахтер-контролер, вестибюль, плакаты на стенах — разрезанные вагоны и в каждом черный человечек сидит для масштаба, вот лестница, портреты, пальмы, их танцкласс, вот довольный Салевич идет им навстречу…
И тут все кончается.
Прыгают на место прошлое и будущее, вопросы и беспокойство, и мерзкий самообращенный взгляд ухмыляется на очередные гадости — как пыжится изо всех сил, изображает стройность под тяжелым чемоданом, как дышит с нарочитой ровностью, как губы кривятся многозначительно, все-знайски. Он пытается еще отмахнуться, ищет глазами Ларису Петровну, но нет… Вот она рядом стоит, а уже не с ним, уже со всеми — для всех говорит, для всех волосы расчесывает, перебрасывает их, как положено, на одну сторону, и не спрятаться ему за нее, не вернуть то, что было. Снова он один, снова с самим собой, с постылым.
— Гляди-ка, трубки достали! — восхищается Салевич. — Ах, молодцы, ах, пройдохи. — И тащит все в заднюю комнату — под ключ.
8