ших комендора. Да и откуда ему было знать. Тем не менее факты (благодарность командования, вынесенная «за особые заслуги» на Нью-Джорджии2
, и два «Пурпурных сердца»3) и материалы суда (шесть лет за дезертирство, причем максимальный срок — шесть лет — не потому, что судьи не заглянули в его прекрасный послужной список, нет: согласно показаниям офицера военной полиции, который следил за Макфи по всему пути от Сан-Диего до Тампы, при аресте он оказал отчаянное, ожесточенное сопротивление: заблокированный в ресторане, отстреливался из-под прилавка, выпустив в нападавших шесть пуль из револьвера «смит-вессон» двадцать второго калибра (одна пуля оцарапала ухо офицеру ФБР, присоединившемуся к погоне по собственной инициативе, а когда патроны кончились, в ход пошли чайные чашки, бутылки кетчупа и даже его собственные часы) говорили сами за себя. От них нельзя было просто отвернуться, поскольку они придава-ли проступку Блэнкеншипа, который теперь сидел, хрустя костяшками пальцев в холодной кают-компании, смутный оттенок чего-то постыдного. Нет, даже сейчас Блэнкеншип не испытывал ни малейшего сочувствия к Макфи: тот получил по заслугам. Однако как офицер он четко осознавал, что за подобное нарушение Устава его следует, хотя бы теоретически, отдать под трибунал, а значит, он сам еще хуже Макфи. Последнее дело — пускать в ход кулаки.
И тут Блэнкеншип вспомнил, как все случилось. Почти в ту же минуту, когда, сквозь стучащую в висках кровь, он услышал голос Макфи: — И когда только вы поумнеете? Морской корпус — одна большая тюрьма. Это вы зэк, комендор.
И повторил с гадкой, едва заметной усмешкой:
— Это вы зэк.
Влажной от пота рукой Блэнкеншип схватил со стола дубинку, отобранную у Малкей-хи, и, чувствуя, как мускулы собираются в тугой узел, почти машинально, одним тяжелым ударом въехал Макфи в челюсть. Он видел, как огромное туловище Макфи, обмякнув, мотнулось назад и врезалось в стену; видел в расширенных белых глазах арестанта удовлетворение от произведенного эффекта, абсолютную самоуверенность и вызов; сползая вниз, тот продолжал шевелить губами:
— Ты зэк, сукин ты сын.
МОРСКОЙ ПЕХОТИНЕЦ МАРИОТТ
Весной 1951 года, когда меня призвали в морскую пехоту для участия в корейской войне, мне было чуть больше двадцати пяти, но я чувствовал себя проигравшим. Позднее я написал повесть, в основу которой лег тот период моей жизни; возможно, те, кому довелось ее прочесть, найдут здесь определенные параллели, поскольку я время от времени неизбежно буду касаться пережитого в ту пору душевного кризиса. Вообще-то я человек мирный, даже, можно сказать, тихий, штатский до мозга костей, и всякая мысль о военной службе рождает у меня в душе музыку скорби — это не флейты, не валторны и не призывный зов труб, а глухие барабаны, медленно выбивающие тусклую погребальную мелодию. В моих воспоминаниях о корпусе морской пехоты почему-то всегда идет дождь. Картина в мозгу совершенно отчетлива: Гавайи, тропический ливень, а я, облаченный в жаркую непромокаемую накидку, стою в очереди к полевой кухне и завороженно смотрю, как мой котелок заполняется маслянистой дождевой водой. Мысли блуждают, и в памяти всплывает прежняя тоска, ожидание — невыносимое, мучительное ожидание, неприличная давка и толкотня, отвратительная еда, пот, мухи, ничтожная плата, страх, тревога, бессмысленные разговоры, треск выстрелов, оскотинивающее воздержание, пустая, не дол гая дружба, унизительное наследие кастовой системы, пробуждающее в людях самые подлые инстинкты. Я вновь и вновь извожу себя мыслями о тех днях: так, со смешанным чувством отвращения и радости, вспоминают неприятные события, благополучно оставшиеся в прошлом.
Нет, таким, как я, вялым и склонным к лиш ним размышлениям, не место в морской пехоте. И техМ не менее многие из тех, кто прошел через подобное испытание, испытывают нечто вроде ностальгии (бывшие заключенные часто видят сны, в которых они снова оказывают в тюрьме); кроме того, корпус морской пехоты не армия и не флот, а нечто совершенно отдельное. Возможно, следует признать неприятную правду: несмотря на все изложенное выше, корпус морской пехоты внушил мне определенное уважение — даже восхищение, — от которого я, как ни старался, за столько лет так и не сумел избавиться. В результате, словно вуайерист, кото-
рый борется с собой и все равно периодически оказывается поблизости от общественных бань, я постоянно обращаюсь к тем памятным дням и против воли выдаю самые глубинные тайны этой зловещей организации.