мать ее — мужественно либо хныкая и жалуясь, в зависимости от того, насколько мы стоики, но в любом случае ее принимать. За исключением хронической боли, вызываемой неизлечимым недутом, всегда в каком-либо виде существует облегчение; мы ждем с нетерпением этого момента, и не важно, наступает ли он во время сна, благодаря тайленолу, самовнушению, перемене положения или (чаще всего), благодаря способности тела к самоисцелению. И тогда мы воспринимаем этот отдых, это освобождение как заслуженную награду за то, что мы так хорошо держались и так мужественно переносили страдания, что оказались такими неунывающими борцами за жизнь.
Во время депрессии отсутствует эта вера в избавление, в предстоящее восстановление здоровья. Боль не утихает, а сознание того, что лекарства не будет — ни через день, ни через час, ни через месяц, ни через минуту, — делает положение больного невыносимым. Если и наступает некоторое облегчение, то человек понимает, что оно лишь временно, а за ним снова последует боль. Безнадежность в большей степени, чем боль, разрушает душу. Так что ежедневное принятие решений не сопряжено с переходом от одной удручающей ситуации к другой, менее удручающей, или от неудобства к относительному удобству, или от скуки к активным действиям: это движение от боли к боли. Человек даже на короткое время не покидает свое ложе с гвоздями, он прикован к нему, куда бы ни пошел. В результате складывается жуткая ситуация — прибегая к реалиям военной жизни, я назвал бы это положением ходячего раненого. Ведь при любой серьезной болезни пациент, испытывающий подобные страдания, находился бы в постели: возможно, под действием успокоительных, подключенный к трубочкам и проводкам системы жизнеобеспечения, — но во всяком случае, он лежал бы неподвижно, в изолированном помещении. Освобождение его от труда считалось бы необходимым, само собой разумеющимся и заслуженным. Однако у того, кто страдает от депрессии, такой возможности нет, а потому он, подобно ходячему больному в войну, оказывается в нестерпимых социальных и семейных обстоятельствах. Несмотря на тревогу, поглощающую его мозг, он вынужден стараться выглядеть так, как принято в обществе, в обычной обстановке. Ему приходится поддерживать разговор, отвечать на вопросы, в подходящий момент кивать, хмуриться и, да поможет ему Бог, даже улыбаться. Но ведь для него выдавить несколько слов уже жестокое испытание.
К примеру в тот декабрьский вечер я мог остаться в постели на протяжении самых худших моих часов или согласиться участвовать в обеде, который моя жена устроила внизу. Но само это решение было формальностью. Оба варианта являлись для меня пыткой в одинаковой степени, и я выбрал обед не потому, что он чем-то привлекал меня, а из безразличия: я знал, что в любом случае меня ждет один и тот же кошмар, ужас и мрак. За обедом я почти не мог говорить, но четверо гостей — близкие друзья — знали о моем состоянии и учтиво делали вид, что не обращают внимания на мою невольную немоту. Потом, после обеда, сидя в гостиной, я испытал странное душевное содрогание, которое могу описать лишь как отчаяние, превосходящее границы всякого отчаяния. Оно пришло из ночного холода; я не подозревал, что такая тревога возможна.
Мои друзья тихонько беседовали у камина, а я, извинившись, отправился наверх и достал свой блокнот из тайника. После чего проследовал на кухню и, ощущая лучезарную ясность сознания — сродни той, что испытывает человек, занятый исполнением торжественного ритуала, — достал все необходимое для избавления от блокнота, отмечая про себя все названия торговых марок этих широко разрекламированных товаров: я открыл новый рулон бумажных полотенец «Вива», завернул в него блокнот, взял клейкую ленту марки «Скотч», запаковал сверток, поместил его в пустую коробку из-под отрубевых хлопьев с изюмом «Пост» и, наконец, отправил в мусорный бак, который должны были вытряхнуть наутро. Огонь истребил бы его быстрее, но среди мусора уничтожалась его сущность и смысл, что отвечало неуемной тяге к самоуничижению, присущей человеку в состоянии меланхолии. Я чувствовал, как мое сердце бешено бьется, словно у того, кто стоит перед расстрельной командой, й знал, что принял необратимое решение.
Многие люди, испытавшие состояние глубокой депрессии, заметили один странный феномен: рядом с ними всегда присутствовало как будто некое второе «я» — бестелесный наблюдатель, который, будучи свободным от безумия, обуревающего его двойника, способен с бесстрастным любопытством наблюдать, как его товарищ сражается с надвигающейся катастрофой или же решает смириться с нею. Во всем этом есть некая театральность, и на протяжении следующей недели, всерьез продолжая готовиться к смерти, я не мог отделаться от ощущения, что происходит мелодрама, в которой я, будущая жертва самоубийцы, являюсь одновременно единственным актером и одиноким зрителем в зале. Я еще не выбрал, каким образом уйду из этого мира, но знал, что скоро совершу этот шаг, неизбежный, как наступление ночи.