Она замолчала. Потом снова покачала головой, и Зуи, стоя к ней вполоборота, прищурился, внимательно ее рассматривая. Теперь она еще больше походила на больного после операции, она была даже бледнее, чем утром.
— Просто чудо, что он меня не пристрелил, — сказала она. — Я бы его от всей души поздравила.
— Это ты мне рассказывала вчера вечером. Мне не нужны несвежие воспоминания с самого утра, брат, — сказал Зуи и снова отвернулся к окну. — Во-первых, ты бьешь мимо цели — начинаешь ругать разные вещи и людей, а надо бы начать с самой себя. Мы оба такие. Я точно так же говорю о своем телевидении, черт побери, сам знаю. Но это неверно. Все дело в нас самих. Я тебе уже не раз говорил. Почему ты этого никак в толк не возьмешь?
— Не такая уж я бестолковая, только ты-то все время…
— Все дело в нас самих, — перебил ее Зуи. — Мы уродцы, вот и все. Эти два подонка взяли нас, миленьких и маленьких, и сделали из нас двух уродов, внушили нам уродские принципы, вот и все. Мы — как Татуированная Женщина, и не будет у нас ни минуты покоя до конца нашей жизни, пока мы всех до единого тоже не перетатуируем. — Заметно нахмурившись, он сунул сигару в рот и попробовал затянуться, но сигара уже потухла. — А сверх всего, — быстро продолжал он, — у нас еще и комплексы «Умного ребенка». Мы же так всю жизнь и чувствуем себя дикторами. Все мы. Мы не отвечаем, мы вещаем. Мы не разговариваем, мы разглагольствуем. По крайней мере я такой. В ту минуту, как я оказываюсь в комнате с человеком, у которого все уши в наличии, я превращаюсь в ясновидящего, черт меня подери, или в живую шляпную булавку. Король Всех Зануд. Взять хотя бы вчерашний вечер. В Сан-Ремо. Я непрестанно молился, чтобы Хесс не рассказывал мне сюжет своего нового сценария. Я отлично знал, что у него все уже готово. Я знал, черт побери, что мне оттуда не выбраться без сценария под мышкой. Я только об одном и молился — чтобы он избавил меня от устного предисловия. Он не дурак. Он знает, что я не могу держать язык за зубами.
Зуи резко и неожиданно повернулся, не снимая ноги с подоконника, и взял — скорее, схватил — с письменного стола матери пачку спичек. Он опять повернулся к окну, глянул на школьную крышу и снова сунул сигару в рот — но тут же вынул.
— Черт бы его побрал совсем, — сказал он. — Он все-таки душераздирающе туп. Точь-в-точь как все на телевидении. И в Голливуде. И на Бродвее. Он думает, что все сентиментальное — это нежность, и грубость — это признак реализма, а все, что кончается потасовкой, — законное разрешение конфликта, который даже…
— И ты все это сказал?
— Сказал, не сомневайся! Я же только что тебе объяснил, что не умею держать язык за зубами. Как же, я ему все сказал! Он там так и остался сидеть один, и ему явно хотелось сквозь землю провалиться. Или чтобы один из нас провалился в тартарары — надеюсь, черт возьми, что он имел в виду меня. В общем, это была сцена под занавес в истинном духе Сан-Ремо.
Зуи снял ногу с подоконника. Он обернулся, вид у него был напряженный и взволнованный, и, выдвинув стул с прямой спинкой, сел к столу матери. Он закурил потухшую сигару, потом беспокойно подался вперед, положив обе руки на столешницу вишневого дерева. Рядом с чернильницей стояла вещь, которую его мать использовала как пресс для бумаг: небольшой стеклянный шар на черной пластмассовой подставке, а в нем — снеговик в цилиндре. Зуи взял в руки игрушку, встряхнул ее и сидел, созерцая кружение снежинок.
Фрэнни приложила руку козырьком ко лбу и смотрела на Зуи. Он сидел в самом ярком потоке лучей, проникавших в комнату. Если бы ей хотелось смотреть на него подольше, она могла бы переменить положение, но тогда ей пришлось бы потревожить Блумберга, который, видимо, спал.
— А у тебя и вправду язва? — вдруг спросила она. — Мама сказала, что у тебя язва.
— Да, Господи Боже ты мой, у меня язва. У нас сейчас Калиюга, брат, Железный век. И любой человек старше шестнадцати лет и без язвы — просто проклятый шпион.
Он снова, посильнее на этот раз, встряхнул шар со снеговиком.
— Но вот что забавно, — сказал он. — Хесс мне нравится. По крайней мере, он мне нравится, когда не пытается навязать мне свое творческое убожество. Все же он хоть носит жуткие галстуки и нелепые костюмы с набитыми ватой плечами в этом запуганном, сверхконсервативном, сверхпослушном сумасшедшем доме. И мне нравится его самодовольство. Он так самодоволен, что держится даже скромно, дурак несчастный. Он явно считает, понимаешь ли, что его неуклюжий, напыщенно-смелый, «незаурядный» талант делает честь телевидению, а это уже какая-то дурацкая разновидность скромности, если вдуматься.
Он смотрел на стеклянный шар, пока снежная круговерть немного утихла.