Одетт в эти тонкости не вникала и привычек не меняла. Раз ей сказали, что новый аккордеон ничем не отличается от предыдущего, кроме того, что весит в десять раз меньше, значит, без старых добрых микрофонов HF не обойтись, дело ясное. Она твердо стояла на своем, хотя звукорежиссер всячески пытался ее переубедить. Слушая его объяснения, Одетт вообще усомнилась, есть ли здравые компетентные люди в этом Театре. Он действительно сбивался, говорил путано, непонятно, не решаясь вслух упрекнуть ее в невежестве. Взаимное недоверие, скрытое раздражение, утомительные словопрения завели их в тупик. В тот день ад настройки начался раньше, чем инструмент издал хоть один звук.
Вдруг звукорежиссера осенило: он проверил микрофоны Одетт, будто они и вправду годятся, а сам незаметно отключил их и тихо-мирно подсоединил аккордеон к комбику. Гениальный выход из положения! Одетт успокоилась: дело пошло на лад. Надо же, этот звукорежиссер все-таки умеет обращаться с аккордеонами!
А постановщик восхитился: надо же, звукорежиссер умеет обращаться со старушками!
Худшее, конечно, было впереди. Подключить-то подключили, но предстояло еще учесть реверберацию, сбалансировать уровни прямого и отраженного звука. При калибровке монитора, настройке тембра, коррекции эквалайзеров музыкант будто смотрит на себя со стороны. «Свет мой, зеркальце, скажи, кто на свете всех милее? Правда я прекрасна? Правда я прекрасен? Это не мой звук, я звучу иначе. Зеркальце, не искажай мой образ. Утешь меня, успокой, приголубь!» Одетт страдала из-за своего кривого отражения, звукорежиссер-зеркальце страдал, видя ее муки. Она умоляла:
– Погромче. Басов не слышно. Тембр! Реверберация. Басы! Это не мой звук! Я играю по-другому… Я себя не слышу…
Невыносимая боль.
Вскоре оба ничего уже не воспринимали, не понимали, не слышали. Одетт рассержена, звукорежиссер недоволен, оба буквально ненавидели друг друга. На миг пытка прекратилась, но нет, рано радуетесь, все по новой: тембр, резонансы, гул, хочу сам не знаю чего, говорю сам не знаю о чем, – безнадежно увязли в проклятой психоакустике! Выбившись из сил, заключили временное перемирие, прибегли к паллиативу, пошли на полумеры: поклялись, пообещали, что отладят звук в процессе игры. Одетт:
– Следи, я подам тебе знак.
– Я сразу пойму, не бойся.
Во время концерта музыканты часто посылают кому-то таинственные сигналы, не замечали?
Наивный постановщик обрадовался, что может наконец приступить к работе. Встал, направился к сцене:
– Начнем?
Не тут-то было! Мелодрама окончилась, и началась не комедия положений, а трагедия сидений. Одетт неудобно, этот табурет не годится, острый край режет ноги. Еще пять минут потрачено впустую: все мечутся по Театру, ищут подходящий, да не какой-нибудь – а непременно «Steinway»[65]
.Когда после звука и табурета назрела проблема пюпитра, постановщик не выдержал:
– Одетт, опомнись, к черту пюпитр! Ты давно играешь наизусть. Сама же говорила мне весной, что пюпитр отделяет музыканта от публики не хуже телеэкрана. От него на сцену ляжет уродливая жирная тень. Давай обойдемся без пюпитра, прошу!
Постановщика достали все эти глупости. Одетт в ответ жалобно:
– Ну хоть недельку разреши мне играть по нотам…
Засада, внезапное нападение, оборона, защита своей территории, вооруженный нейтралитет – законы Театра напоминают законы джунглей. Звукорежиссер и Одетт схлестнулись, но отложили решающий бой на потом. Постановщик, затравленный и загнанный Одетт, в последние дни совсем сдал позиции, а теперь попытался взять реванш. Не вышло. Царица зверей не разжала когти, лишь промурлыкала:
– Не трогай пока мой пюпитр.
В Театре действует непреложный закон: миром правит звезда, а не постановщик. Миром, то есть звуком, освещением, сценарием и всем остальным. Теология тут ни при чем. Для звезды это не выбор, не волевое решение, не каприз. Так выходит на практике.
Одетт сейчас же напомнила всем об этом основополагающем правиле. Заявила, что сегодня сыграет весь свой старый репертуар. Хотя постановщик хотел бы услышать что-нибудь новое. Одетт не согласилась. Он поневоле уступил.
В Театре жесткая субординация, тебя сразу ставят на место.
В самом деле, начнем, станем пережевывать в который раз:
«Париж опьянит и закружит, / Мне запах ландыша служит / Приметой твоей…»
Постановщик едва не подавился приевшейся жвачкой, не безвкусной – протухшей…
И я не знаю, видит бог.
А я так просто ненавижу!
Это еще что за бред?
На сцене его любимого Театра заплясали призраки самых пошлых и подлых шлягеров прошлых лет. В тот день Одетт вовсе ему не нравилась.