Но на самом склоне жизни приехал к старцу писатель русский Лев Николаевич Толстой. С утра до позднего вечера разговаривал он со старцем Федором Кузьмичом, выспрашивал подробности Отечественной войны, говорил, что хотел бы написать историю этой войны, и очень бы желал выяснить многие подробности.
Федор Кузьмич увлекся, так рассказывал о войне и всех боях, как будто сам в них участвовал. И даже рассказал, что когда император Александр въезжал в Париж, то под ноги его белого коня стелили дамы шелковые материи и платки, а прямо в седло кидали красивые букеты цветов. Рядом с Александром ехал на серой лошади граф Меттерних, и на седле у него была подушка.
Федор Кузьмич с такими подробностями рассказывал писателю о войне, что Лев Николаевич понял — перед ним сидел сам Александр Павлович…
В самом деле, кто мог знать, что Меттерних только за несколько месяцев до торжественного въезда в Париж получил княжеское достоинство. Вся Европа знала его как князя Меттерниха. Русский император всегда знал его как графа…
Писатель был поражен в самое сердце. Приехав домой, он сразу же записал все рассказы старца Федора Кузьмича, а потом начал и роман под странным заглавием «Записки Федора Кузьмича». В них он полностью отождествил личность старца с Александром Павловичем. Но понял, что пока на троне Романовы, эта вещь никогда не увидит света — слишком уж странной была история этого императора, слишком уж необычайно и фантастически выглядела бы она и в глазах читателей.
Повесть «Записки Федора Кузьмича» так и осталась незаконченной…
Они говорили на французском…
Крестьяне окрестных деревень, священники, люди, попадавшие в Томскую губернию, старались увидеть Федора Кузьмича. То ли силу какую приобрел старец, то ли глаза его, грустные и ясные, вызывали в собеседниках не только уважение, робость, но и стремление постичь, понять этого странного человека. И толпами потек народ к старцу.
Он бежал от людей, удалялся все более и более в глухую тайгу, ему строили кельи в таких местах, где никто и добраться до него не мог. Но крестьяне шли по глухим таежным тропкам, заглядывали в крохотные окошечки кельи, стояли под застрехами маленькой крыши, под соседними огромными соснами, несли и везли все, что могло пригодиться Федору Кузьмичу в его уединенной жизни. Он ничего не брал, не желал даже деревенских яиц или какой-нибудь захудалой курицы. Но крестьяне оставляли под его окошком припасы, тайком заглядывали в окошки, видели склоненную над писанием писем или чтением Священного Писания фигуру и тихо уходили — понимали, что старцу не до них, ему необходим покой и одиночество. И лишь немногие решались оторвать его от неведомых ему дел, говорили два-три слова и вглядывались в ясные голубые глаза и вслушивались в негромкий глуховатый голос. Он принимал их, стоя всегда спиной к свету, заложив руку за пояс и немного склоняя голову, чтобы расслышать произносимые слова…
Он всегда был очень немногословен, но два-три слова, сказанные им, приобретали в мыслях крестьян черты Провидения, прозорливости. Они толковали их на разные лады и потом, если что-то сходилось в их жизни с его словами, почтительно и со священным трепетом уверяли, что старец предсказал, напророчил, накудесил…
Слава его все росла и росла, и он бежал этой славы, этой известности, не хотел, чтобы тревожили и беспокоили его своим присутствием. Человеческая лавина все догоняла и догоняла его, и он бежал от нее все глубже и глубже в тайгу…
Впрочем, он и сам стал уставать от одиночества и попробовал завести себе друзей. Две старые женщины, когда-то сопровождавшие его в 43-й ссыльной колонне, приходили к нему на чай, приглашали его в дни больших церковных праздников. И он был рад случаю просто посидеть, помолчать, не стремясь ответить, посоветовать, подсказать. Ему было отрадно с ними — они не требовали ничего, и он ничего не мог дать им в ответ. Но славное молчание втроем делало их сближение все более тесным. Чай, ватрушки, желанные и недоступные ему в обычные дни, привлекали его, нехитрые замечания о погоде, о Господе Боге не утомляли его, и только в их присутствии чувствовал он себя спокойно и не угрюмо…
Он помогал этим двум старым женщинам — ссыльнокаторжным, осужденным за какие-то старые преступления, о которых он не спрашивал, а они не рассказывали. Он давал им деньги, и старые женщины эти платили за ту избу, в которой жили, покупали муку и варенье, собирали грибы и ягоды, мочили, солили. У них не было никого, у него тоже. Они были одиноки, как и он, и тоже нуждались в уединении и спокойствии.