Бабцев вспомнил, как пару лет назад их везли из аэропорта Пудун в Шанхай. Ведь даже не Лос-Анджелес какой-нибудь, не Роттердам, не Буэнос-Айрес… Шанхай! Слово-то нарицательное – спокон веку всякую трущобу у нас Шанхаем кличут – и именно с маленькой буквы… Не Америка, не Европа – КИТАЙ! Каких-то полвека назад они нам в рот глядели и называли старшими братьями… И тоже ведь – гражданская война, тоже коммунизм, большой скачок, культурная революция… Развалили все, что только можно. И вот вам. Шоссе – полос то ли шесть, то ли восемь, у человека, выросшего в этой стране, мозги со счету сбиваются, ежели их более трех… Прямое, как стрела, широкое, как площадь, гладкое, как каток. Машина идет – не дрогнет, будто висит в воздухе, и только необозримые, любовно возделанные до последней кочечки равнины суматошно катятся назад… Но мало этого – вот, вот эстакада слева в полусотне метров: уже проходит обкатку поезд между аэропортом и городом, и не электричка ваша долбаная, и не монорельс даже какой-нибудь – а на магнитной подушке, скорость четыреста с хвостиком километров в час. Состав идет, не касаясь вообще никаких поверхностей – парит в магнитном поле. То самое чудо техники, про которое скудоумные советские фантасты когда-то сюсюкали взахлеб: вот какие невозможные чудеса скоро будут у нас на посылках, потому что такие чудеса возможны только при коммунизме. Вот они и создались при коммунизме. Во всяком случае, под флагом красного цвета. А у нас только свалки. И под кумачом свалки, и под триколором свалки. А почему? Потому что руками люди работают, руками!! А не мечтами и не языком… И нет у них ни нефти своей, нефть привозная, и газ чужой… Просто – работают! Я бы на вашем месте, патриоты, сгорел со стыда!
Я и на своем-то чуть не сгорел.
Они докатили вовремя. Бабцев вынул из багажника дорожную сумку, небрежно и потому немного косо накинул ее на плечо. Настроение было – хуже некуда. Катерина тоже вышла из машины. Чуть механически – чувствовалось, что душой она уже на работе, – чмокнула мужа в щеку, сказала: "Ай лав ю". – "Ай лав ю ту", – ответил Бабцев, повернулся и, уже не оглядываясь, пошел внутрь.
Да, остальные были уже здесь. Из-за чертова Катькиного первого он, Бабцев, приехал последним. Вроде и не виноват ни в чем, и ничуть они еще не опаздывают – но все равно неприятно: последний есть последний. Все смотрят косо.
А этот верзила со щеками кровь с молоком ("о, это ужасное русское кушанье – кровь с молоком!"), едва завидев Бабцева, неловко пошел ему навстречу, и остальные, приотстав, двинулись следом, наблюдая с плохо маскируемым под дружелюбное сочувствие любопытством. Особенно дева. Разумеется, что ж не посмотреть сызнова бесплатный цирк – женщины любят смотреть, когда мужчины дерутся. Только вот я не доставлю вам этого удовольствия. Бабцев непроизвольно напрягся, когда Корховой стал приближаться, и кулаки его сжались. Сердце тупо торкалось в кадык, а там, куда пришелся недавний удар, запульсировала боль. Бабцев остановился. Этот тоже остановился. Мерзкий бычок.
– Валентин Витальевич, я… – сказал он, запинаясь. – Я себя ужасно чувствую после той вечеринки. Я сильно перебрал… Совсем не соображал ничего, и вообще… Ну, пожалуйста, простите меня. Я… ну, это как помутнение было. Что на меня нашло – сам не понимаю. Невероятно стыдно. Я очень сожалею и прошу у вас прощения.
И смущенно улыбнулся. И, чуть помедлив, довольно скованно, но решительно протянул в сторону Бабцева пятерню.
А остальные как только того и ждали. Будь их больше – они, верно, хоровод бы вокруг мирных переговоров завели; но даже и вдвоем ухитрились тесно обступить Бабцева и Корхового по сторонам, крепко сцепили руки, взяв обоих в живое кольцо, и дурашливыми голосами запели не в лад:
– Мы едем, едем, едем в далекие края! Хорошие соседи, веселые друзья!
Мирят. Надо же, вы только подумайте – мирят.
Слова вот разве что перепутали: девица спела "Хорошие соседи, веселые друзья", а Фомичев – "Веселые соседи, хорошие друзья". Но лишь переглянулись озадаченно и сами же захохотали.
Щас я прям зарыдаю от умиления.
– Могли бы не затрудняться, Степан… Э… Не знаю, простите, как вас по батюшке.
Лицо Корхового чуть вытянулось.
– Я, конечно, могу и руку вам пожать, и обняться с вами даже, но это ведь ровным счетом ничего не изменит, – продолжал Бабцев. – Вы по-прежнему будете, вероятно, ненавидеть горбоносых инородцев и лелеять какую-нибудь очередную бронетанковую русскую идею. Вы по-прежнему останетесь в плену своих убеждений и заблуждений. Так чего ради нам разыгрывать эту комедию?
Теперь лица вытянулись уже и у хоровода. А у Корхового вздулись и опали желваки. Лицо его утратило всякий намек на смущение.
– Я, собственно, – сказал он, – не за свои убеждения прошу прощения у вас, Валентин… э-э… тем более что вы о них ни черта не знаете… а исключительно за то, что вел себя по отношению к вам как пьяный хам.
– Рад, что вы хотя бы это поняли, – - ответил
Бабцев и светски улыбнулся, – Но некоторые убеждения стоят того, чтобы за них просить прощения.