Показался урезанный невидимым пространством шнырь — наискось голова и плечо с дергающимся обрубком руки. Оказалось, и не шнырь вовсе, а он же — Слепухин, вернее, какой-то кусочек его, проживший жизнь этим вот шнырем — понятный и чуть ли не родной. Шныря-Слепухина занимало одно только: обрезать еще пайки хлеба перед раздачей или оставить? нагрянет сегодня какая-нибудь псина или обойдется? И чего неймется им? То сами орут «поменьше-поменьше», то — про нормы вспоминают и душу трясут за каждый съеденный кусок, то «нечего этих мразей кормить», то вдруг — «почему, мразь, у своих же товарищей кусок воруешь?», пробуй угадай им, одно слово — псы бешеные…
Можно бы помочь ему, посоветовать, что сегодня опасаться нечего, но Слепухин чувствовал, что вмешайся он только — и пропадет вся чудесно обретенная сила его всепроникающего ума, что сознание его, вольно пульсирующее сейчас на свободе и даже не на свободе, а свободно и где угодно, сознание это может в любой момент скрутиться и упрятаться обратно в поганую тесную оболочку, уже не пульсируя, а судорожно сжимаясь, утискиваясь, перемеливая само себя.
Слышно было тупотение по коридору какой-то тяжелой сороконожки, вместо шныря обрисовался белесенький лейтенантик, и сразу же много-много сапог начало обминать где-то далеко от Слепухина его вялое тело.
— Разлегся дерьмом.
— Нет, каков пидер, а? Накаркал, падаль… Получай.
— А ведь точно накаркал — как грозил; ночью и скопытился Красавец…
— Ну, вставай, блевотина вонючая.
— Эй, ты чего смотришь? смотришь чего??
— Не трогай его — вона как вылупился. На Красавца тоже так смотрел, вперед как приговорил его…
И вовсе не этот испуганный лейтенантик пытается выскользнуть из-под взгляда Слепухина, а лейтенантик-Слепухин, всполошенный до подергивания губы, метается, умоляя судьбу к милости. Только бы не узналось никем про его участие в залете Красавца. Ну не змеюка ли, так обштопал? и все равно — не впрок. Бог хоть и далеко, но — шельму метит. Это же не Красавец, а лейтенантик-Слепухин присмотрел бабу. Да и что там присматривать было, когда сама заявилась к нему: к мужу на свиданку приперлась, а муж-то в его отряде, и хоть конченый паразит, пробу некуда, но снизошел бы, посодействовал бы им, чтобы через это бабе его глянуться (ух, хороша, паскуда), только вот и он не во власти помочь — на киче ее супружник. Вот тогда и возникла вороватая мыслишка — обкрутить: и как пошел тропки протаптывать, как запел! — вспомнить смешно, — и про досрочное, и про то, что сил не жалеет, а тут и вовсе не пожалеет, и из графинчика водички, и про то, что, может, выгорит еще со свиданкой — пусть, мол, не уезжает, пока он все опробует, и что выплакивать такие глаза не надо — также и узнал, где остановилась на квартире (поселочек весь — с гулькин нос, и все надо аккуратненько, чтобы и слушок не зазмеился — сживут ведь, здесь рисковать — себе дороже, но баба-то, баба — как с журнала зарубежного). …Каково же было сегодня спозаранку услыхать, что лярву эту вытащили с Красавцем вместе из машины! — угорели в гараже. А может, и впрямь петух этот приговорил?.. А что — все может быть. Надо поосторожней. Лейтенант-Слепухин о чем-то убеждающе просил, и, конечно же, не было нужды в его просьбе отказывать, тем более, что вроде получалось, что сам же Слепухин и просил себя…
— Ну вот так, правильно, чего же на стылом бетоне лежать? так и очко застудить недолго… Пошли… пошли живее.
Теперь и в самом деле стало холодно, и главное — сам Слепухин начал втискиваться обратно в свое прежнее логово, чтобы оберегать его и сторожить. А чего его сторожить? К черту!
Слепухин расслабился и с легкостью прекратил всасывающее вселение себя самого в ненасытные потребности лишнего ему тела (обойдется оно и само по себе). Выяснилось, что всякие простые надобности передвижений могут не Бог весть как, но выполняться самыми малыми вмешательствами. И не изнутри даже, а снаружи, и Слепухин опаять воспарил свободно, почти и отделившись (или отделавшись?) от тесного узилища в обрешетке ребер, от ненасытной прорвы махоньких желаний и претензий всякой клеточки… Он струился над заплеванным полом жарко натопленной подвальной дежурки, тесной сейчас от набившихся перед сдачей смены таких разных и таких родных в понятности своей работников лагеря (псов? волчар? зверья? — глупости: обычных слепухиных). Пятеро солдатиков и трое прапорщиков обступили в углу самого Слепухина и с боязливым любопытством рассматривали, подавая при этом советы, как тому управиться с грудой тряпья, полученного взамен рваного комбинезона. Труднее всего было со штанами, которые сидя надеть никак не удавалось, а что делать с оставшимся в лишних деталях бельем? — тут все советовали разное, пересмеиваясь, но пересмеивались тихонько и боязливо, за спинами друг друга.
Слепухин просигналил омертвелой руке откинуть к чертям лишние тряпки (откинуть не получилось — удалось сдвинуть только) и оставил ее с мелко подрагивающими пальцами опять без присмотра.
— Смотри, фарами своими залупал.