— Вы говорите это так, точно вас ведут на казнь, — заметила Мавра Егоровна, устремив пристальный взгляд на свою слушательницу и заметив ее бледность и тревожное волнение, отражавшееся в ее глазах. — Что вас так заботит, моя дорогая, и почему вы так печальны? Скажите, что у вас на душе, ведь вы знаете, как я вас люблю! Скажите мне все-все.
Если б она могла это сказать! Если б она сама знала, что с нею, почему в ней такой разлад между разумом и сердцем! Но она этого не знала и могла только беспомощно биться в таинственных сетях, в которые попала ее душа.
Мавра Егоровна уговорила ее воспользоваться экипажем, привезшим ее из Москвы, чтоб в тот же вечер туда ехать, и Лизавета на это согласилась.
— Повидаетесь с цесаревной, и она все ваши сомнения рассеет. Воронцовы нам друзья закадычные и испытанные, будь у меня сын, я бы, не задумываясь, поручила его им, — сказала Мавра Егоровна.
Пришел с охоты, которой он страстно предавался от безделья и от скуки по своей царственной возлюбленной, Шубин и, узнав от приезжей о том, что происходит в московских дворцах, возмущался, гневался, грозил местью врагам и долго не хотел слушать обеих женщин, советовавших ему успокоиться, не осложнять положения безрассудными выходками и довольствоваться, до поры до времени, ролью утешителя, выпавшей на его долю. Беседа закончилась ужином, во время которого он выпил больше обыкновенного, так что без посторонней помощи не мог бы дойти до своих покоев.
— И вот кому она отдала свое сердце! — со вздохом заметила Мавра Егоровна, оставшись с Лизаветой наедине после ухода Шубина, в то время как запрягали отдохнувших лошадей в привезшую ее сюда дорожную карету. — Намедни Александр Львович Нарышкин мне передавал свой разговор с графом Остерманом. «Не лучше ли было бы цесаревне выйти замуж за какого-нибудь иностранного принца, де Конти, например, или Гессен-Гомбургского, чем вести такую подлую жизнь? — сказал граф, и, наверное, неспроста: не такой человек, чтоб зря болтать то, что взбредет в голову. — У нее было бы тогда вполне безопасное и почетное положение немецкой владетельной принцессы, двор, покровительство прусского короля и австрийского императора, тогда как ей, в лучшем случае, грозит заключение в монастыре, а приверженцам ее — казни и ссылки. Чего вы все ждете, чтоб уговорить ее образумиться? Царь молод и здоров. Долгоруковы позаботятся о том, чтоб венчание его с их дочерью свершилось, у них будут дети, партия их с каждым днем усиливается, а ваша уменьшается. Цесаревна так втянулась в подлую жизнь, что не умеет даже выбрать себе влиятельного любовника, а если и возьмет такого, то ненадолго: пример Бутурлина у всех у нас на памяти…»
— И Александр Львович дозволил так говорить при себе про цесаревну, про дочь царя Петра? — вскричала с негодованием Праксина.
— Душа моя, мы — в таком положении, что все должны выслушивать, чтоб знать, что против нас замышляют наши враги. Опасность не в том, что мы будем знать их мысли, а в том, чтоб они не узнали наших. Впрочем, графа Остермана нельзя считать нашим врагом — он за порядок и благочиние в государстве, а кем водворится этот порядок, ему все равно. Цесаревну он жалеет, а если он на нее сердит, то за то только, что она не пользовалась своим влиянием на царя так, как ему бы хотелось. Долгоруковых он не обожает и, случись с ними беда, пальцем не пошевелит, чтоб им помочь. Те из наших, что поумнее и подальновиднее, понимают это как нельзя лучше и, ни на что невзирая, дружат с ним. Так поступают и Воронцовы, и Шуваловы, а также и сами Долгоруковы. Князь Иван во многом его слушается. Завтра у них праздник, и вот увидите, что все там будут — и друзья и враги, вот как поступают опытные и благоразумные люди.
— И цесаревна будет на этом празднике?
— Нет, она отговорилась нездоровьем. Ей неудобно встречаться с великой княжной после того, что между ними произошло на прошлой неделе. Да ей и от царя можно опасаться публичного оскорбления… Теперь сдерживать его некому: вашего Петра Филипповича в живых больше нет, — прибавила она со вздохом. — Мы вчера с цесаревной много и про него, и про вас говорили…
— Что же про меня говорить. Я ничем еще себя не проявила, — ответила Праксина, не замечая или притворяясь, что не замечает желания собеседницы продолжать разговор в начатом направлении. Не хотелось ей почему-то знать, что про нее думает и говорит цесаревна.
Она приехала в Москву поздно вечером, застала цесаревну спящей и прошла в свою комнату рядом с гардеробной.
Очутившись в обстановке, напоминавшей ей так еще недавно поразившее ее несчастье, она долго молилась, прося у Бога душевного спокойствия, которого она лишилась, а затем тихонько прошла в уборную, остановилась на пороге двери, растворенной в спальню, и стала прислушиваться к дыханию спящей госпожи, всматриваясь при слабом свете лампадки перед образами в широкую, низкую кровать с откинутым пологом, на которой, разметавшись в белых кружевах и батисте, покоилась цесаревна Елисавета Петровна.